Однажды, окруженный толпой любопытных, стекольщик заливался соловьем:
— Мы, солдаты, держались здорово. Не хотели отдавать макакам Порт-Артур. А генералы нас продали вместе с крепостью. Продал Стессель за сто сот пудов золота. Попали мы в плен. Жили мы у япошек в бараках уже месяц. Тыц, после проверки ихний офицер и говорит: «Господин Березовский! Вас требует до себя во дворец сам император его величество микадо». Раз зовет, надо идти. Сто сот болячек ему в бок. Пошли. Приходим во дворец. А там вокруг микадо генералы разные, министры, лейб-гвардия и вся его гоп-компания. Микадо сразу: «Имею до вас такой разговор, господин Березовский! Ваша империя Россия, известно, стоит себе на земле, а земля та лежит на китах. А моя империя, тоже всем известно, стоит себе на островах. А те острова держатся не на китах, а на волках. А то такие агромадные волки, что зовутся они волканами. А те волканы дышат не воздухом, как простые звери, а огнем. Как вздохнут, так на наших островах и случается землетрясение. А опосля этого что? У меня свои собственные палацы в ста японских городах. В каждом палаце сто сот комнат. В каждой комнате сто сот окон. В каждом окне сто сот шибок. И после каждого землетрясения все шибки летят к чертовой бабушке. Не управляются с такой работой все стекольщики японской империи. У меня при дворе есть свой лейб-медик, есть лейб-гвардия, есть лейб-клоун, есть лейб-подлиза, есть лейб-брехун, есть лейб-цирюльник. Все как и у вашего императора. Но такого стекольщика, какой имеется в России, у меня нет. Беда, нет у меня лейб-стекольщика! Скоро мы всех пленных по договору отправим в Россию. А вас мы решили оставить. Будете при нашем дворе, господин Березовский, лейб-стекольщиком! Есть-пить будете завсегда с нашей лейб-братией. Кушайте себе на здоровье кисло-сладкое жаркое, фазанов, макайте, сколько вашей душе угодно, в чай кренделя. Жареных семечек — сколько хочете. Жалованья — все сто и все чистым золотом. Только предъявите мне такую милость, сделайтесь нашим верным, значит, подданным, господин Березовский!» А я ему говорю: «Никак нет, ваше японское императорское величество! Хотя я и дома редко-редко балуюсь фаршированной щукой, но за фазаны и за чайные кренделя дай бог вам полный живот здоровья. Мы привычные ко всякому харчу. В Порт-Артуре жрали конскую печенку. И ничего. Русские солдаты. Остаться у вас я не могу. Дело идет к осени. Значит, в наших Кобзарях, хотя и стоят они не на волканах, а на простых китах, а и там много повыбитых шибок. Мне требуется домой. Куды все пленные, туды и я. Березовский царский солдат и, слава богу, не забыл присяги». Вот так резал я тому японскому микадо правду, и, короче говоря, меня из дворца выперли. А я бегу, ног не слышу: надо порадовать ребят новостью — скоро домой… Прошел месяц, и нас отправили в Россию…
Про эту мифическую встречу с микадо, всякий раз варьируя подробности и вызывая дружный смех слушателей, неунывающий сочинитель рассказывал множество раз.
Но вот приходит в наши Кобзари весна. Сквозь талый снег тянется подснежник. Зацветает сирень, а с нею и одуванчики, белена, татарник, ромашка. Оживает отставной солдат Березовский. С утра до ночи хлопочет у своей расшатанной повозки. Затягивает проволокой треснувшие оглобли. Обильно смазывает оси и втулки колес. Тащит рваную сбрую к шорнику Глуховскому. Скребет до костей полуслепую, серую в гречку кобылу с поэтической кличкой Мальва.
Впереди, на все лето, до самой осени, — новые рейсы, но уже не с тяжелым ящиком на плече, а на повозке. Все та же забота о хлебе насущном. И не только о нем… Наконец наступает утро отъезда. Хлопочет вся семья. Кто тащит из лачуги скатку мешковины, кто несет жестяные банки с фуксином, кто — богатый набор кисточек. Повязанная черным платочком, преждевременно состарившаяся хозяйка сует под сено кошелку с провизией. Наблюдая за приготовлениями к отъезду, стоит в сторонке старшая дочь хозяина. Ей родители не дают ничего делать.
Высокая, стройная и тонкая — настоящий стебелек, с двумя тяжелыми косами до колен, с нежным, строгой красоты лицом, с чуть заметной горбинкой на точеном носу, она выглядела старше своих пятнадцати лет. Как раз газеты писали тогда о диком случае в Лувре и помещали на своих страницах фото портрета Джиоконды, а наша учительница Екатерина Адамовна сравнила удивительно красивую дочь стекольщика с неповторимым творением великого итальянца. Безусловно, Катя преувеличивала, но было что-то общее в одухотворенном лице девушки с прекрасным обликом Моны Лизы.
Однако на точеном лице красавицы пылал чересчур яркий румянец, и он-то говорил о многом…
С упряжкой покончено. Хозяин бросает на воз ящик с колесной мазью, торбу с овсом, старенькую, обтрепанную, видавшую виды шинель, цепляет на крючок под возом ведро. Нахлобучивает поглубже солдатский картуз с треснувшим козырьком. Прощаясь, отдает всем общий поклон, а к старшей дочери подходит, прижимает к себе, гладит ее по голове.
— Будь здорова, деточка. Все твои болезни на меня. На меня и на наших врагов!
Не без душевного волнения умащиваюсь на возу и я. Мне уже десять лет. Недавно умер отец, и в доме строгостей стало еще меньше. Березовский щелкает кнутом. Взмахнув хвостом, Мальва лениво топает к воротам. Мы тронулись в путь. Для меня это было первое путешествие за пределы села, на широкий таинственный простор. Березовский, теперь уже в новом амплуа, будет красить в деревнях коврики, а я — знакомиться с новыми для меня, неизведанными мирами.
Уже остались позади Кобзари, остался позади и нефтесклад фирмы Нобеля. Мы приближаемся к железнодорожной водокачке — это у прудов богатой хуторянки Наливайчихи. Справа железная дорога, а слева и впереди — покрытые густым зеленым ковром поля, поля и поля. Теперь мне уже было известно, что горизонт — это условная линия, и я по мере движения вперед ждал с нетерпением все новых и новых чудес. И они появлялись перед моим изумленным взором одно за другим.
Вот на пригорке раскинулся окаймленный стройными тополями одинокий хутор, а дальше — яркий от полевых цветов луг. За ним сверкает зеркальная поверхность пруда со свободно плавающими на нем плоскими листьями водяных лилий.
А ароматы! От них кружилась голова. Никакая дорогая парфюмерия, никакой пиксафон не могли идти с ними в сравнение. Это был чудесный, ошеломляющий натиск одуряющих запахов и ослепляющих красок — от белесоватого до пронзительно-синего цвета. Освещенный солнцем густой покров был в движении, в порыве, в веселом дыхании. Весь этот загадочный и прекрасный мир раскинулся вширь и вдаль, без конца и без края.
Широкие дали ни на миг не переставали трепетать и радоваться. Этот сказочный мир с его буйной растительностью, половодьем ароматов, с его пестрым населением, рожденным для того, чтобы в трепете бесконечной борьбы давить и пожирать друг друга, заполнял весь густой неспокойный покров гневной радостью жизни. Зеленая ширь сверкала мириадами блесток. Этот изумительный блеск говорил больше о расточительности природы, нежели о ее бережливости.
Я всей душой предавался сладкому созерцанию природы и до некоторой степени был рад, что обычно неунывающий, не любивший молчать, а нынче несколько грустноватый инвалид русско-японской войны не отвлекал меня знакомыми баснями, не мурлыкал свое неизменное: «Скатка давит, чебот трёть…»
В конечном счете он, мой долго молчавший спутник, все же заговорил:
— Ах, доченька, доченька! Мой дорогой, мой редкий цветочек. О боже мой, боже мой! Ты ей дал царскую красоту. Почему же ты ей пожалел немного здоровья? Этой ночью она дважды меняла белье. Потеет, будто таскает на элеватор пятипудовые лантухи. А кровь? Сколько она, бедная, потеряла ее! У нас в Порт-Артуре бывали дни, когда мы ходили по колена в крови. Привык. Но к этой привыкнуть ни за что не могу. На моих врагов такая хвороба. Хоть бы это была какая-нибудь панская хвороба, а то чахотка! Я уже не говорю про микстуры. Моя старуха забыла дорогу на базар. Деньги относит в аптеку. Ей-богу, это так. Чтоб я так был здоров, чтобы были здоровы мои дети! Я говорю правду. Крым! Очень умный этот медик Глуховский. А деньги? Пусть советует барону Ротшильду, нашему лавочнику Харитону. Крым? Где там! Собрать хотя бы немного денег на Сосновку. Это, говорят, возле Черкасс…