Тысячи коммунаров отдали жизнь на востоке, на западе, на севере, на юге страны, сражаясь в передовых рядах против полчищ белогвардейцев.
Коммунисты гибли от рук бандитов и внутри страны. От чрезмерного напряжения многие сгорели на кипучей работе. Нужен был приток свежих сил, свежей энергии. И партия бросила клич, обращаясь к трудящимся осажденной страны: «Все честное, сознательное — в партию».
Началась партийная неделя. Новые тысячи советских людей не колеблясь в самые тяжелые для республики дни вошли в ряды ленинской партии.
Кавалеристы, только прибыв из разведки, не успев покормить коней, подкрепиться, шли в ячейку подавать заявления.
Явился к Булату и Гайцев с полным именным списком своего эскадрона.
— Принимайте! — радостно выпалил он.
— Как так? — удивился Алексей.
— Спроси моих хлопцев, политком, кого хошь. Любой скажет: раз мы все заодно, то каждому может быть одно решение от кадюка, конечно, если к нему попадешься… Значит, надо, чтоб не он нас, а мы его… Значит, всем и записаться и без никоторых данных… А третье — раз наш командир партейный, говорят они, то и мы должны идти по его линии.
Воспользовавшись относительным затишьем на фронте, Булат, мобилизовав всех хозяйственников, впервые дал возможность бойцам как следует помыться и попариться.
На все село Пальма-Кердуновка имелась одна незавидная черная баня. Жарко натопил ее Чмель. Помогал ему и Пузырь, мечтавший после войны стать банщиком. Вода с шумом бурлила в котлах. Кипяток приготовили и в двух походных кухнях.
Красноармейцы раздевались под открытым навесом и, сгибаясь под притолокой, обволакиваемой густыми валами дыма, вскакивали в полутемное помещение.
Чмель, схватив в охапку одежду, уминая босыми ногами снег, побежал нагишом за навес, где топились солдатские кухни. Там же стояла походная вошебойка, присланная дивизионным врачом. Ее обслуживал Фрол Кашкин.
— Гляди же, друг, выжарь мне одежду по-свойски. Тряс я уже свои портки над кострами, бил я ту деникинскую пешку смертным боем, аж ноготь сомлел, а она што заговоренная: одну казнишь, десяток наплодится. Вся надежда на твою шарманку. Видать, ты ее крепко раздул. Жар от нее так и прет.
— Стараюсь, — ответил Кашкин и, саркастически улыбнувшись, добавил: — Вшей бить — не царева брата возить. Здесь нужна голова. А ты, Селиверст, пробовал класть портки на потного коня? Пособляет. Насекомая не терпит того духа, разбегается, как кадет от красноармейца.
— Шинель клал, — не чета она твоей драгунской, не жаль! А вот портки не осмелился. Вдруг наскочит казак, пришлось бы в исподних драпать.
— Нынче и казак не шибко наскакивает. Прошло то время. Ну, Селиверст, ступай мойся. Гляди, у тебя шкура стала что у моего китайского гусака. Застынешь.
— Пустяки, Хрол. Мороз, он железо рвет, птицу на ходу бьет, а против русского солдата он безо всяких возможностей. — Чмель кинулся к бане.
— Стой, вернись, друг, — позвал его Фрол и, бросив вертеть ручку барабана, достал из кармана куцый обмылок, — возьми, Селиверст, какая же это баня без мыла? У хозяйки выменял за две порции сахара.
— Спасибо за мыльце. Натру им себе рыльце. А ты, Хрол, гляди действуй. Но, чур, мою шинель, какая она ни есть, не попали в своей адской шарманке.
Бросившись к пристройке, бородач скрылся в облаках густого пара.
— А ну, товарищи, у кого шаечка свободная? — вскочив с мороза в жарко натопленную баню, крикнул Чмель.
— Что за граф такой объявился? Повременишь, — раздался в ответ густой бас.
— Грахв не грахв, — ответил Селиверст, — а шаек я припас вдоволь.
— Это же сам директор бани припожаловал, — отозвался Дындик.
— Раз так, сыпь сюды, — загремел Твердохлеб. — Тут такая темнота и густота, шо ничего не разберешь. Я здесь, в левом кутку.
В темном переполненном помещении шипела вода, трещали дрова в топке, не умолкал свист веников.
Чмель, намылив вехотку, прежде чем приступить к мойке, скомандовал арсенальцу:
— Подставляй, товарищ, крыльца.
— С удовольствием, — ответил Твердохлеб, — будь ласка, хозяйничай. А шо это ты, Селиверст Каллистратович, раньше все говорил «братцы», «ребяты», а сегодня товарищами всех величаешь?
— Чудной ты, товарищ политком. Нынче Чмель ответственный человек. Партейную справку получил. Это што-нибудь да обозначает. И не имею я уже полного права обращаться к людям по-беспартейному.
— Фу, удружил, товарищ, — отдувался Твердохлеб. — Спина аж горит. Как после банщиков в Караваевской бане.
— Грош цена твоим караваевским банщикам, — отозвался Булат. — Вот в Троицких банях на Большой Васильковской работники — не банщики, а шкуродеры.
— Верно, товарищ политком полка, — раздался голос Дындика.
— Какой я тебе, Петька, в бане «товарищ политком»? Банный веник всех равняет.
— Ну, извини, Леша, — продолжал моряк, — я хочу сказать — ты прав. В Троицких настоящие шкуродеры. Так тебя общиплют, что и на кружку пива не оставят. А помнишь надпись у входа: «Троицкие бани. Чистота и порядок», а в ней ни чистоты, ни порядка отродясь не было.
— А в Караваевских зато была чистота, — послышался голос Иткинса. — Жаль только, в шестнадцатом году они больше стояли закрытыми, не хватало топлива.
— Товарищ Твердохлеб, — спросил Чмель, — а кто это в углу рядом с тобой поркается?
— Это Иткинс.
— Ну что ж, давай, молодой коммунар, и ты свои крылья. Малость их тебе поскоблю.
— Только вы потихоньку, Селиверст Каллистратович, я не терплю щекотки.
— Эх ты, нежненький, как тюльпанчик из моей ранжереи, а ешо политком. Ну, подставляй хребтину.
Дындик с раскрасневшимся от веников телом выскочил на улицу. Неся с собой запахи морозного воздуха, вновь влетел в баню, плеснул на раскаленные камни кружку воды и, схватив веник, вновь начал хлестать себя по бокам.
— Да что вы делаете, товарищ политком, — зашипел Пузырь, — и так терпежу нет от этой муры, вот-вот дыхало лопнет в этой чертовой парильне. Хорошо вам, вы из морского сословия, а каково нашему сухопутному брату?
— Это он тебя выкуривает отсюдова, — рассмеялся Епифан, — как ты выкуривал пчел из улья…
Все дружно рассмеялись.
— Как ты терпишь в самом деле? — спросил Петра Булат. — Все хлестаешь себя и хлестаешь.
— Я, Леша, как иду в баню, сердце оставляю дома, а шкуру беру с собой. Знаешь, как говорят: пар костей не ломит.
Чмель, схватив шайку, начал окатывать Иткинса с головы до ног, приговаривая:
— С гуся вода, с тебя худоба, болести в подполье, на тебя, комиссар, здоровье…
— Ну, ребята, после такой обработки наш Донецкий полк даст белякам жару, — намыливая голову, сказал Алексей.
— А как же, товарищ Булат, — ответил за всех Епифан, — и шашку трудно было поднять, на руке с пуд грязи. Нынче мы казаку баню дадим!
Пузырь, воспользовавшись уходом Твердохлеба, протолкнулся со своей шайкой в уголок к Чмелю, где было не так жарко.
— Ты что, Селиверст, слыхать, в ячейку пролез, к коммунистам катеарически примазался?
— Темный ты насквозь человек, товарищ Василий. Тоже скажешь — примазался. Ленин приглашал всех честных трудящих идти в партию. Я и пошел.
— Сунулся со своим кувшинным рылом в калашный ряд.
— Какой там сунулся? Мечтаешь, ежели партейная неделя, то так перед тобой ворота и распахнули. Пойди попробуй! С меня семь потов сошло. И больше через ту ранжерею. Выступил тот же Дындик. Кто бы подумал? Так и режет: «Может, ты, Селиверст Каллистратович, из крепеньких? Сам в эшелоне хвалился великолепной ранжереей». А я ответствую: «Никакой я не крепенький. И что значит «великолепная»? С полсотни горшочков с рассадою да пять барских кадочек с леандрами. Просто от приверженности к цветам, больше для баловства души, а не для какой-либо корысти». Ну, тут встрял в дебаты сам товарищ Булат. Правильно он крыл флотского: «Цветок, он предмет нежный, и любому звестно — человек, который с порченой душой, не имеет к ним абсолютной приверженности. А к тому же мы добре знаем, чем дышит товарищ Чмель. Дыхание у него целиком товарищеское. Будем голосовать!»