«Кузмин и Юркун приходили просто погреться… Морозы в тот год были, кажется, жестокими, а от голода, от лютого холода в комнатах и от постоянного пребывания в одной и той же недостаточно теплой (драповые пальто и фетровые шляпы) и обветшалой одежде они приходили закоченевшими. Более выносливый (молодой!) Юркун раздевал и разматывал вовсе одеревяневшего Михаила Алексеевича…»
О Кузмине: «Телом он был очень худ — одежда висела. Лицо одутловатое (отечное?). Глаза поражали не сиянием — скорее тусклые, — а величиной темных верхних век, отделенных от глазниц глубокими провалами» (Михаил 1995: 7–8).
Кажется естественным, что он в условиях разрухи и лишений 1919 г. мечтает (в стихотворении «Ангел благовествующий») о все озаряющем солнце, которое в этом мире представлено — «пусть будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает» — баней.
Тогда свободно, безо всякого груза,
Сладко свяжем узел,
И свободно (понимаете: свободно) пойдем
В горячие, содержимые частным лицом,
Свободным,
… Бани.
В годы Гражданской войны и разрухи он не стал говорить о спорах и целях борьбы, о свободе, он просто использовал свободу для замкнутого в себе искусства («сборники «Эхо», «Нездешние вечера») и для того, что ему было близко — для эротики, особенно для гомоэротики («Занавешенные картинки»). На сей раз его стихи были еще откровеннее, по прежним понятиям, «не для печати».
Задев за пуговицу пальчик,
недооткрыв любви магнит,
пред ней зарозмаринил мальчик
и спит.
Острятся перламутром ушки,
плывут полого плечи вниз,
и волоски вокруг игрушки
взвились.
Покров румяно-перепончат,
подернут влагою слегка,
чего не кончил сон, — докончит
рука.
Его игрушку тронь-ка, тронь-ка, —
и наливаться, и дрожать,
ее рукой сожми тихонько
и гладь!
Ах, наяву игра и взвизги,
соперницы и взрослый «он»,
здесь — теплоты молочной брызги
и сон.
Или вот стилизация под восточное:
Не так ложишься, мой Али,
Какие женские привычки!
Люблю лопаток миндали
Чрез бисерные перемычки,
Чтоб расширялася спина
В два полушария округлых,
Где дверь заветная видна
Пленительно в долинах смуглых.
…………
О свет зари! О, розы дух!
Звезда вечерних вожделений!
Как нежен юношеский пух
Там, на истоке разделений!
Когда б я смел, когда б я мог,
О враг, о шах мой, свиться в схватке
И сладко погрузить клинок
До самой, самой рукоятки!
И сам Кузмин, и его окружение понимали, что он каждую из двух русских революций сумел перевести в сексуальную революцию на свой манер: сделал гомосексуальную любовь не такой уж страшной для российского образованного общества. «Занавешенные картинки» вышли в 1920 г. в 307 экземплярах с изящными откровенными рисунками, и на титульном листе на всякий случай значилось: «Амстердам». Через несколько лет знакомый литератор тиснул рецензию: «Амстердамская порнография».
Не смущалась гомосексуальностью поэта актриса Ольга Гильдебрандт-Арбенина, которой посвящали стихи Гумилев и Мандельштам. Она связала свою судьбу с куда менее талантливым, но более молодым Юркуном. Кузмин сначала воспринял это как бедствие — «баба в конце концов», «я всё еще не могу преодолеть маленькой физической брезгливости». Но брак втроем оказался не страшным: Юркун по-прежнему жил с Кузминым, Арбенина была лишь приходящей супругой, или скорее подругой, с Юркуном так и оставалась на «вы». Она очень любила обоих мужчин своего семейства и оставалась им верна и после их смерти.
10. Последние возможности свободы
В 20-е годы поэт бедствовал, как почти все обычные граждане страны. Его уплотнили, и их с Юркуном квартира на Спасской (Рылеева) превратилась в обычную коммуналку. Одну комнату занимала парализованная мать Юркуна Вероника Карловна Амброзиевич. Фамилии соседей были как на подбор, будто из Вороньей Слободки Ильфа и Петрова: Шпитальник, Пипкин, Веселидзе и Черномордик. Кузмин искренне, но тихо ненавидел новую жизнь. От недавнего восхищения большевиками не осталось и следа. Уже 12 ноября 1918 г. записывает в Дневник: «Ведь это всё призраки — и Луначарский, и красноармейцы… Какой ужасный сон». При встрече в 1921 г. голодный и озябший Кузмин говорит уезжающему в эмиграцию Шайкевичу: «Помните, как я вам говорил: Подлинный страх не извне, а изнутри? Ошибался я, жестоко ошибался; конечно, извне, как извне обыски, аресты, болезни, смерть…» (Богомолов и Малмстад 1996: 228). 23 января 1924 г. заносит в Дневник: «Умер Ленин… Кричат: Полное, подробное описание кончины тов. Ленина, а чего описывать смерть человека без языка, без ума и без веры. Умер как пес. Разве перед смертью сказал «бей жидов» или потребовал попа. Но без языка и этих истор<ических> фраз произнести не мог». 28 января 1924 г. добавляет: «После похорон погода утихла и смягчилась: все черти успокоились…. Весь мир через пьяную блевотину — вот мироустройство коммунизма». И добавляет своеобразный отклик на смерть Ленина: «Придумал написать Смерть Нерона». (Богомолов в МКиРК: 206, 308, прим. 11). И написал (но не напечатал).
Кузмин не был прислужником и фаворитом новых властей, по идеологии его утонченное творчество было им абсолютно чуждо. В начале 20-х он придумал название для своего направления: эмоционализм. Он по-прежнему на первое место ставил чувства, а из них — любовь. Эротика же вообще была не в чести, а гомоэротика могла восприниматься лишь как свидетельство буржуазного разложения. В лучшем случае — как нечто по линии Фрейда. Кстати, о Фрейде Кузмин записывал (14 июля 1924): «Конечно, он грязный жид и спекулянт, но касается интересных вещей».
Однако гайки еще не были закручены, цензура еще испытывала себя на сугубо политических вопросах. Весной 1924 г. Кузмина приглашает в Москву тот самый Руслов, который когда-то обещал ему 30 гимназистов. Теперь он организовал в Москве «очень интимный» кружок «Антиной» для выявления мужской красоты в искусстве, устраивал вечера «наших» поэтов, артистов, музыкантов (был даже «мужской балет»!). Он запланировал вечер вовсе не памяти Ленина, который и состоялся в кабаре «Синяя птица». Участвовали видные гомосексуалы, в частности музыканты Игумнов и Александров. В этой обстановке Кузмин успевает под занавес, в 1926–29 гг., опубликовать сугубо эротические вещи — сборник «Печка в бане» и более сложную поэзию, пронизанную смутной эротикой, — сборник «Форель разбивает лед».