М. Ю. Лермонтов в группе офицеров на привале при Темир-Хан-Шуры в 1840 г.
Рисунок из альбома князя Урусова
— Скажите на милость, — спрашивал Синицына, соученика поэта, Бурнашев, — почему юнкера прозвали Лермонтова Майешкой? Что за причина этого собрике (прозвища)?
— Очень простая, — отвечал Синицын. — Дело в том, что Лермонтов немного кривоног благодаря удару, полученному им в манеже от раздразненной им лошади еще в первый год его нахождения в школе, да к тому же и порядком, как вы могли заметить, сутуловат и неуклюж, особенно для гвардейского гусара. Вы знаете, что, французы, бог знает почему, всех горбунов зовут Mayeux…; так вот «Майошка косолапый» уменьшительное французского Mayeux (ГиК 1998: 82).
Бороздин, критиковавший лермонтовские портреты, описывает его так:
«Огромная голова, широкий, но невысокий лоб, выдающиеся скулы, лицо коротенькое, оканчивающееся узким подбородком, угрястое и желтоватое, нос вздернутый, фыркающий ноздрями, реденькие усики и волосы на голове, коротко остриженные. Но зато глаза!.. Я таких глаз после никогда не видал. То были скорее длинные щели, а не глаза!., и щели, полные злости и ума» (ГиК 1998: 383).
И. С. Тургенев в своей молодости встретил его на балу и потом вспоминал: «Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на сутулых широких плечах возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тотчас сознавал всякий» (ГиК 1998: 385).
Когда его послали ординарцем к великому князю, принимавший казак, по воспоминаниям другого юнкера, «долго смотрел на Лермонтова (а он был мал, маленького роста и ноги колесом), покачал головою, подумал и сказал: «Неужто лучше этого урода не нашли кого в ординарцы посылать?» (ГиК 1998: 383).
Вера Бухарина, навестившая его с мужем в госпитале в 1832 г., описывает 18-летнего подпрапорщика так: «Должна признаться, он мне совсем не понравился. У него был злой и угрюмый вид, его небольшие черные глаза сверкали мрачным огнем, взгляд был таким же недобрым, как и улыбка. Он был мал ростом, коренаст и некрасив, но не так изысканно и очаровательно некрасив, как Пушкин, а некрасив очень грубо и несколько даже неблагородно…. Он был желчным и нервным и имел вид злого ребенка, избалованного, наполненного собой, упрямого и неприятного до последней степени» (Андроников 1977: 189).
Причину его озлобленности и одиночества среди шумных затей угадала В. И. Анненкова, его дальняя родственница, отведя основную роль в этом его внешности: «У него было болезненное самолюбие, которое причиняло ему живейшие страдания. Я думаю, что он не мог успокоиться оттого, что не был красив, пленителен, элегантен. Это составляло его несчастие. Душа поэта плохо чувствовала себя в небольшой коренастой фигуре карлика» (ГиК 1998: 391).
4. Психологический портрет
Исходя из его юношеской и зрелой поэзии, все критики единодушно отмечают необыкновенную тонкость его натуры, благородство идей и сложность эмоций, его изумительное чувство красоты, душевность и мечтательность. И это, несомненно, верно. Но верно лишь отчасти. Мы знаем, что реальные творцы очень часто весьма далеки от своего лирического героя, от того образа, в котором они выступают перед читателем. Достоевский в жизни был желчным и мелочным эпилептоидным психопатом, изводившим близких, Некрасов — гулякой и картежником, Тургенев — любителем похабщины.
Лермонтов, несомненно, был человеком тяжелым и неприятным для большинства встречных. Он был злым и даже жестоким, причем с детства таким. Как вспоминает И. А. Арсеньев, «этот внучек-баловень, пользуясь безграничной любовью своей бабушки, с малых лет уже превращался в домашнего тирана. Не хотел никого слушаться, трунил над всеми…» (ГиК 1998: 48). Питомец своей деспотичной бабушки, ездившей на коляске, в которую были впряжены ее крепостные (она боялась лошадей), он был предельно избалован и своеволен.
Висковатов и Соловьев обращают внимание на лермонтовскую заготовку для «Маскарада», описывающую детство Арбенина, явно на автобиографической основе:
«он семи лет мог прикрикнуть на непослушного лакея. Приняв гордый вид, он умел с презрением улыбнуться на низкую лесть толстой ключницы. Между тем природная всем склонность к разрушению развивалась в нем необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие цветы, усыпая ими дорожки.
Он с истинным удовольствием давил несчастную муху и радовался, когда брошенный камень сбивал с ног бедную курицу» (Гик 1998: 41–42).
Бабушка воспитывала вместе с ним десяток мальчиков (в том числе Акима Шан-Гирея), чтобы ему не было скучно. Кроме того собрала ему ватагу деревенских ребятишек-однолеток, обмундировала их в военное платье, с ними Мишенька и забавлялся. Забава состояла в том, что он разделял их на две партии и науськивал одну на другую. Победителей этих рукопашных боев, нередко с разбитыми в кровь носами, он награждал пряниками. Позже перешел на взрослых — ставил мужичкам бочку водки и сталкивал две половины села Тарханы в кулачном бою, стенка на стенку. При этом он «от души хохотал».
Но вот его увезли в Москву. «Вообще в университетском пансионе товарищи не любили Лермонтова, — вспоминает Н. М. Сатин, — за его наклонность подтрунивать и надоедать. «Пристанет, так не отстанет», — говорили о нем» (ГиК 1998: 56).
В университетском периоде своей жизни он проявлял тяжелый характер и трудно сходился с товарищами. Желая как-то сблизиться, один из них, П. Вистенгоф, по совету друзей подошел к Лермонтову и спросил:
— Позвольте вас спросить, Лермонтов, какую это книгу вы читаете? Без сомнения, очень интересную, судя по тому, как углубились вы в нее; нельзя ли поделиться ею и с нами?
«Он мгновенно оторвался от чтения. Как удар молнии, сверкнули глаза его».
— Для чего вам хочется это знать? Будет бесполезно, если я удовлетворю ваше любопытство. Содержание этой книги вас нисколько не может интересовать, вы тут ничего не поймете, если бы я даже и решился сообщить вам содержание ее.
И Лермонтов принял прежнюю свою позу, продолжая чтение.
«Как ужаленный, отскочил я от него, успев лишь мельком заглянуть в его книгу — она была английская» (ГиК 1998: 62). Вероятно, Байрон.
Тот же Вистенгоф сообщает и эпизод со старейшим профессором П. В. Победоносцевым. На занятиях профессор задал Лермонтову какой-то вопрос.
«Лермонтов начал бойко и с уверенностью отвечать. Профессор сначала слушал его, а потом остановил и сказал:
Я вам этого не читал; я желал бы, чтобы вы мне отвечали именно то, что я проходил. Откуда вы могли почерпнуть эти знания?
Это правда, господин профессор, того, что я сейчас говорю, вы нам не читали и не могли передавать, потому что это слишком ново и до вас еще не дошло. Я пользуюсь источниками из своей собственной библиотеки, снабженной всем современным.
Мы все переглянулись» (ГиК 1998: 60).
В школе подпрапорщиков Лермонтов был главным заводилой грубых проказ. Его однокашник, а потом убийца — Мартынов — вспоминает:
«Как скоро наступало время ложиться спать, Лермонтов собирал товарищей в своей камере; один на другого садились верхом; сидящий кавалерист покрывал и себя и лошадь свою простыней, а в руке каждый всадник держал по стакану воды; эту конницу Лермонтов называл «Нумидийским эскадроном». Выжидали время, когда обреченные жертвы заснут, по дан ному сигналу эскадрон трогался с места в глубокой тишине, окружал постель несчастного и, внезапно сорвав с него одеяло, каждый выливал на него свой стакан воды…. Можно представить испуг и неприятное положение страдальца, вымоченного с ног до головы и не имеющего под рукой белья для перемены». Все это обращалось на новичков (ГиК 1998: 80–81).
Конечно, от Мартынова трудно ждать благостных отзывов о Лермонтове, но о его «Нумидийском эскадроне» вспоминают и другие однокашники (ГиК 1998: 90–91).