«Старший был нехорош собой и мальчик мясистый, вялый, потный (?); младшие же два были совершенные красавчики. … Я без памяти люблю обоих меньших и люблю так, что готов был бы для них всем пожертвовать, любил не дружбою, а был влюблен, как бывают влюблены те, которые любят в первый раз — я мечтал о них и плакал. Вот как я любил его…».
О Саше Пушкине (Сереже Ивине) он пишет:
«Его оригинальная красота поразила меня с первого взгляда. Я почувствовал к нему непреодолимое влечение. Видеть его было достаточно для моего счастья; и одно время все силы души моей были сосредоточены в этом желании: когда мне случалось провести дня три или четыре, не видав его, я начинал скучать, и мне становилось грустно до слез. Все мечты мои во сне и наяву были о нем: ложась спать, я желал, чтобы он мне приснился; закрывая глаза, я видел его перед собой и лелеял этот призрак как лучшее наслаждение… Мне грустно вспомнить об этом свежем прекрасном чувстве бескорыстной и беспредельной любви, которое так и умерло, не излившись и не найдя сочувствия» («Детство», гл. XIX).
Это было то чувство «особенной дружбы», дружбы-любви, которое было популярно в литературе XIX — начале XX вв. и которое выведено в романах Роже Пейрефита «Особенная дружба» и Ромена Роллана «Жан Кристоф». Такое чувство может перерасти в однополую любовь, а может и умереть с выходом из детства.
А вот дальше уже не детские чувства. Упоминаются друзья по студенческим годам.
Сабуров — личность не установленная. Сабуровы — интересный род. У каждого из крупных русских литераторов был в юности друг из рода Сабуровых, связанный с любовными приключениями и чувствами: к гусару Якову Сабурову обращался со стихами молодой Пушкин, в другого Сабурова, Мишеля, был влюблен Лермонтов, вот «вторая любовь» Толстого — опять Сабуров, далее в полку у Константина Романова мы увидим подпоручика Дмитрия Сабурова подозреваемым в гомосексуальности.
Блосфельд — это, вероятно, студент Карл Блосфельд, университетский товарищ Толстого, сын профессора Блосфельда, читавшего в Казанском университете судебную медицину.
Зыбин и Дьяков («третья любовь») — это тоже друзья Толстого по студенческим годам в Казани, Ипполит Зыбин и Дмитрий Дьяков. С Ипполитом Зыбиным Толстой был на ты, их связывало общее увлечение музыкой (Зыбин был изрядный музыкант). Возможно, однако, что объектом влюблен ности был его брат Кирилл, тоже музыкант, композитор. Они даже вместе с Толстым сочинили вальс. Дьяков, «чудесный Митя», был уланом и лучшим другом Толстого. Старше Толстого на пять лет, он был предметом его обожания. Толстой писал ему откровенные письма, которые боялся отправить. Человек добрый и отзывчивый, Дьяков стал прообразом Дмитрия Нехлю дова в «Отрочестве» и «Юности», которого Николай Иртеньев «любил больше всего на свете» («Юность», гл. XXVII). Добрые отношения с Дьяковым сохранились на всю жизнь (он умер в 1891 г.).
Д. А. Дьяков. С акварели неизвестного художника (1840 годы)
Друзьями студенческих лет в Петербурге были князь Дмитрий Александрович Оболенский и Константин Иславин «незаконный» меньшой сын приятеля отца. Оболенский был старше Толстого на шесть лет, служил стряпчим по уголовным делам в Казани, где и познакомился с Толстым в 1844 г. Толстой характеризует его как человека светского и добродушного. Иславина Толстой узнал уже в Петербурге. «Любовь моя к И[славину] испортила для меня целые 5 м[есяцев] жизни в Петербурге]. Хотя и бессознательно, я ни о чем др[угом] не заботился, как о том, чтобы понравиться ему» (Дневник, та же запись 29 ноября 1851 г.). Впоследствии в «Воспоминаниях» Толстой называл Иславина «очень внешне при влекательным, но глубоко безнравственным человеком», который предстал соблазнителем его брата Дмитрия, а в письме к брату Сергею в 1852 г. Лев Толстой писал: «Костинька, всю жизнь пресмыкаясь в разных обществах, посвятил себя и не знает больше удовольствия, как поймать какого-нибудь неопытного провинциала и, под предлогом руководить его, сбить его совсем с толку… Я говорю это по опыту» (Гусев 1954: 257). Стало быть, внешняя привлекательность и обаяние заслоняли безнравственность.
Готье назван в этом списке последним. Это был Владимир Иванович Готье, сын обрусевшего француза, владелец старинного книжного магазина в Москве. Он был старше Толстого на 15 лет и приходился дедом известному московскому историку проф. Ю. В. Готье. Толстой особо отмечает свою «необъяснимую симпатию» к Готье: «Меня кидало в жар, когда он входил в комнату…». Ровно через 55 лет после записи о любви к мужчинам, 29 ноября 1906 г., Толстой, уже старик, со стыдом пишет в Дневнике: «Вспомнил, как я лгал в молодости, когда солгал Готье, что уезжаю, когда не думал уезжать, только потому, что мне казалось, что это может увеличить его уважение ко мне» (Толстой 1992, 55: 280). Лгал, чтобы понравиться, и краснеет, потому что лгал любимому человеку.
Толстой хорошо отличал любовь от дружбы и приятельских отношений. Вернувшись из Петербурга в Москву и Ясную Поляну, он сдружился с молодым пианистом Рудольфом, даже пригласил его пожить в Ясной Поляне, где тот пил, сочинял музыку и давал уроки Толстому. Этого немца он называл приятелем, но никакой влюбленности не отмечено.
Иначе с Пушкиными, Дьяковым, Иславиным и другими, перечисленными в списке 1851 года. В конце списка следует обобщение:
«Все люди, которых я любил, чувствовали это, и я замечал, им было тяжело смотреть на меня. Часто, не находя тех моральных условий, которых рассудок требовал в любимом предмете, или после какой-нибудь с ним неприятности, я чувствовал к ним неприязнь, но неприязнь эта была основана на любви. К братьям я никогда не чувствовал такого рода любви. Я ревновал очень часто к женщинам. Я понимаю идеал любви — совершенное жертвование собою любимому предмету. И именно это я испытывал. Я всегда любил таких людей, которые ко мне были хладнокровны и только ценили меня».
Это была именно плотская любовь, хотя и не находившая конечного выражения:
«Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем, пример Д[ьякова]; но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П[ирогова?] и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. Было в этом чувстве и сладостр[астие], но зачем оно сюда попало, решить невозможно; потому что, как я говорил, никогда воображение не рисовало мне любрические картины, напротив, я имею к ним страстное отвращение» (Толстой 1992, 46: 237–238).
Через год записывает:
«…Зашел к Хилковскому отдать деньги и просидел часа два. Николенька очень огорчает; он не любит и не понимает меня. <…> Прекрасно сказал Япишка, что я какой-то нелюбимой. <…> Еще раз писал письма Дьякову и редактору, которые опять не пошлю. Редактору слишком жестко, а Дьяков не поймет меня. Надо привыкнуть, что никто никогда не поймет меня» (Толстой 1992, 46: 149).
А понимает ли он себя сам?
Максим Горький, живший рядом со стариком Толстым в Крыму, замечает: «К Сулержицкому он относится с нежностью женщины <…> Сулер вызывает у него именно нежность, постоянный интерес и восхищение, которое, кажется, никогда не утомляет колдуна» (Горький 1979: 88). Восхищение вызывал не только Лев Сулержицкий. Как-то, когда Сулержицкий шел рядом с Толстым по Тверской, навстречу показались двое кирасир. «Сияя на солнце медью доспехов, звеня шпорами, они шли в ногу, точно срослись оба, лица их тоже сияли самодовольством силы и молодости». Толстой начал было подтрунивать над их величественной глупостью. “Но когда кирасиры поравнялись с ним, он остановился и, провожая их ласковым взглядом, с восхищением сказал:
— До чего красивы! Древние римляне, а, Левушка? Силища, красота, — ах, боже мой. Как это хорошо, когда человек красив, как хорошо!» (Горький 1979: 108).
Среди его воспоминаний о юности есть одно, странно противоречащее его рассказу о первом сношении с проституткой. Гусев, передающий оба рассказа, отмечает: «Как согласовать между собой эти два рассказа… я не знаю» (Гусев 1927: 106). Второй рассказ Гусева таков: в беседе с И. И. Старининым, книгоношей, Толстой встрепенулся при упоминании о Кизическом монастыре под Казанью, о жизни там среди братии. «— А когда это было? — тихо и как будто задумавшись спросил он». Услышав ответ, «Лев Николаевич совсем тихо и как бы про себя, как-то особенно грустно сказал: