Семейство принадлежало к рижскому бомонду, в гостях бывал губернатор, в доме суетился небольшой штат прислуги — гувернантка, кухарка, курьер-камердинер. Летом отдыхали на даче. Когда Юлия Ивановна была беременна, по соседству произошла пьяная драка, кого-то убили, и архитектор, схватив револьвер, побежал водворять порядок, а его жена смертельно перепугалась и едва не разрешилась преждевременными родами (в мемуарах Эйзенштейн описывает этот эпизод как свой «опыт, пережитый до рождения». — ЭйМ II: 48). Судя по времени, это было за четыре-пять месяцев до срока. Это как-раз тот период, когда, по Г. Дёрнеру, стресс, воздействуя на уровень гормонов в крови беременной, может сказаться на плоде: если это мальчик, то закладывающийся в его мозгу центр сексуального поведения формируется в таком случае по женскому типу (см. Клейн 2000: 375–376). Поскольку это лишь гипотеза и постулирует она лишь возможность, само по себе это ни о чем не говорит.
Сергей родился в январе 1898 г. и, маленького роста с большой головой и тонким голосом, рос типичным пай-мальчиком, очень тихим и застенчивым. «Послушный, воспитанный, шаркающий ножкой… Мальчик из хорошей семьи» (ЭйМ I: 31). Немецким владел с трех лет (лучше русского), французским — с пяти, английским — с семи. На всех трех Сергей впоследствии говорил свободно, а в его письмах и сочинениях постоянно встречаются фразы и выражения на всех этих языках. Что-то ему было проще выразить на них, чем на русском. Дружил в детстве с Алешей, сыном начальника гарнизона генерала Бертельса (впоследствии видным генетиком), и Максом, сыном врача Штрауха (впоследствии знаменитым артистом).
Эйзенштейн в детстве.
Пай-мальчик из Риги.
В письмах к матери подписывался «Твой Котик».
Письма стали основной формой общения с матерью с 1909 года, когда мальчику исполнилось 11 лет. Дело в том, что внешне благополучный дом Эйзенштейнов скрывал обстановку семейного ада. По характеристике Сергея (в его мемуарах) отец был недостаточно сексуален, а мать одержима сексом (ЭйМ I: 333) и искала удовлетворения на стороне. Отец ревновал мать, та отвечала истериками. Отец называл мать «продажной женщиной», употребляя более точные выражения, а мать кричала, что он вор, казнокрад и пыталась покончить с собой.
Впоследствии взрослый Сергей Михайлович в своих мемуарах писал о своих родителях с печальной и странной, чтобы не сказать удиви тельной, трезвостью. «Папенька был очень тщес лавен»; «Папенька был… домашним тираном»; «Тщеславный, мелкий, непомерно толстый, трудо любивый, разорившийся, но не покидавший белых перчаток (в будни!) и идеального крахмала воротничков» (ЭйМ I: 332, 340, 94). О маменьке: «Сегодня в ночь на пятницу умерла эта маленькая нелепая женщина. Ей было 72 года. Из них в течение сорока восьми лет она была моей матерью. Мы никогда с ней не были близки…» (ЭйМ II: 247). Был первоначально в рукописи и список любовников матери: «граф Пален, офицер Богуславский, товарищ прокурора Друри, начальник тюремного управления Новиков…», а в суде был установлен факт адюльтера с родственником отца Венцелем (ЭйМ I: 190).
Непрерывная череда скандалов завершилась разводом — в 1909 году супруга уехала к матери в Петербург, забрав с собой всю мебель (ее приданое). Развод был официально оформлен в 1912 году. Сына суд оставил с отцом, так как поводом для развода было «прелюбодеяние» матери (по модели Анны Карениной). Сын приезжал к ней ежегодно на Рождество. О разрыве семьи он позже сказал: «Это из тех разрывов, которые… убивают естественные узы, натуральный инстинкт, ощущение родственной близости» (ЭйМII: 246). И, добавим, создают то бессемейное детство, которое, по современным психологическим исследованиям, затрудняет выросшему ребенку образование собственной семьи.
Поскольку папенька определил для сына повторение своего собственного жизненного пути, сын был отдан в Рижское реальное училище, где обучение проводилось на двух языках — русском и немецком. Он был первым учеником в классе, единственный. Затем для него был определена перспектива поступления в Петербургский Институт гражданских инженеров.
Сексуальным просвещением сына родители манкировали. Он впоследствии писал, что в Мексике с завистью смотрел на тамошних юношей, которых приобщала к сексуальному опыту 60-летняя проститутка Матильдона (т. е. «большая Матильда», «Матильдище»). В Риге должна была жить своя Матильдона, но никто не надоумил Сергея искать ее. А так как у него не было более опытных товарищей, то все «об этом» он узнал из книг. Ребенком в библиотеке дяди он нашел книгу об эволюции совокупления организмов — от насекомых до человека. Книга произвела на него неизгладимое впечатление. А в библиотеке матери в Петербурге он прочел французскую книжку «Этапы порока» — иллюстрированную фотоснимками историю деревенской девушки, попавшей на парижскую панель, а затем в «дом свиданий».
Когда началась война, 16-летний подросток стал ходить в госпиталь и забавлять раненых солдат своими рисунками — карикатурами на врагов. На третий день солдаты стали заказывать ему намалевать девочек в духе настенных рисунков в солдатских уборных. Дома узнали и пресекли этот контакт с народом.
Однако ни книжка о пороке, ни солдатские заказы ни к чему реальному не подвигли рижского пай-мальчика «из хорошей семьи» не только потому, что он был пай-мальчиком, но и потому, что он был очень больным ребенком. Он был из так называемых «синюшных детей» — родился на три недели раньше срока, и у него был врожденный порок сердца, недостаточное кровоснабжение. Удивительно, что он прожил свои пятьдесят и сделал так много. Но на сексуальные подвиги он в отрочестве инстинктивно не шел, задыхался и берег себя.
Не участвовал он и в обычной возне озорных мальчишек, да их и не было вокруг. Не было спортивных соревновательных игр, не было игры в войну. Не было применения силы. Поэтому понятно, как ужасали пай-мальчика малейшие виды насилия и жестокости. Будучи недоступны ему и далеки от него, они порождали некий сладкий ужас, граничащий с экстазом. Первым впечатлением этого рода были кадры из первого увиденного кинофильма: в нем на обнаженное плечо сержанта ревнивый и мстительный кузнец налагал клеймо каторжника, так что дым шел от раскаленного железа. Из этого фильма «ничего не помню… Но сцена клеймения до сих пор стоит неизгладимо в памяти. В детстве она меня мучила кошмарами. Представлялась мне ночью. То я видел себя сержантом. То кузнецом. Хватался за собственное плечо» (ЭйМ II: 56).
На всю жизнь запомнились другие две французские книги из маменькиной библиотеки — «Сад пыток» Октава Мирбо и классическое произведение садо-мазохизма «Венера в мехах» Захер-Мазоха.
«…Эти книги старательно запихивались между спинкой и сиденьем кресел и диванов. Для верности еще прикрывались подушками — маменькиного рукоделия в манере ришелье…. Прятались эти книжки не то от неловкости, не то из страха перед тем, что было в них, не то для того, чтобы наверняка иметь их под рукой в любой момент… В книжках этих было чем напугать. Это были, сколько я помню, первые образчики «нездоровой чувственности», попавшие мне в руки» (ЭйМ II: 54–55).
В библиотеке отца отыскал альбом гравюр «Знаменитые казни», а также историю Парижской коммуны и расправы над ней. «Пленяет воображение гильотина». Он пишет о «пугающей привлекательности жути» (ЭйМ I: 98).
Привлекательность жути обретала остроту сексуальной. Он вспоминает, как его поразило прозвище гильотины — la veuve, «вдова». «Я не уверен в том, что я сразу же ухватил всю неслыханность точности и «обобщенности» этого словесного иносказания, так беспощадно обрисовывающего вечную голодность покинутой самки. Трудно колоритнее обрисовать зияющую и вечно жадную дыру у низа гильотины — ту, в которую осужденный просовывает голову» (ЭйМ II: 138).
Так вырастал этот очень образованный пай-мальчик, который был избавлен от реального секса и реальной боли, они возбуждали и пугали его. Но именно потому, что он был полностью лишен чего-либо подобного в реальности, он тянулся к этим запретным страшилкам и обеспечивал себе возможность возобновлять наслаждение ими «в любой момент». Книжное наслаждение, в воображении, не реальное. А в реальности оставался «Котиком», тихим и застенчивым. «Послушный, воспитанный, шаркающий ножкой… Вот чем я был в двенадцать лет. И вот чем я остался до седых волос» (ЭйМ I: 31).