«Я такой же мечтатель, как и все, и поэтому надумал уехать в Мадрид. Оставлю своих коз — о звон колокольцев по вечерам! — и с горстью медяков, которые сумеют дать мне родители, сяду в поезд и за две недели доберусь до столицы.
Смогли бы Вы, великодушнейший, добрейший дон Хуан Рамон, принять меня в своем доме и прочесть то, что я Вам принесу? Смогли бы Вы написать мне несколько слов, если Вам что-то придется по вкусу? Окажите эту милость деревенскому пастуху и отчасти поэту, который будет Вам вечно благодарен».
В 1946 году, в статье, озаглавленной «Поэтический модернизм в Испании и Испанской Америке», Хуан Рамон Хименес говорит, что «Пабло Неруда — самый сильный испаноамериканский поэт после Рубена». Он находит, что его поэзия, пусть не близкая ему по духу, обладает огромной притягательностью и первозданной свежестью.
На лекции, прочитанной в Университете Пуэрто-Рико в 1953 году, Хуан Рамон Хименес называет Неруду среди самых крупных и значительных поэтов XX века. Рядом с его именем стоят имена Рубена Дарио, Унамуно, Лугонеса и пишущих на других языках: Йитса, Паунда, Элиота, Рильке, Унгаретти, Монтале.
Во «Всеобщей песни» Хуан Рамон Хименес видит глубокое осмысление индихенизма{95} и сравнивает Неруду с художником Диего Риверой. Хуан Рамон стоял на иных позициях, но в конечном счете он понял, что такая поэзия обладает всеми правами на самостоятельную жизнь.
Сама история этих взаимоотношений — яркое свидетельство того, что Пабло Неруда не столько вошел, сколько вторгся в испанские поэтические воды, рассек их своим «мощным килем». С его приходом в испанской поэзии означилась линия раздела, четче выявились различия в ее направлениях и философских основах.
Никто, кроме Пабло Неруды, не сумел проложить такую широкую борозду в испанской поэзии XX века!
67. Полемика между Антологией и «Садовником»
Сразу с трех сторон «занялся» этот литературный спор в Чили… Неруда, Уйдобро и де Рока. Кто-то взял и подсунул яблоко раздора претендентам на Прекрасную Елену, в данном случае олицетворяющую чилийскую поэзию.
Бурная политическая жизнь страны стала питательной средой для этого жаркого спора. В первые месяцы моего пребывания в Сантьяго я был свидетелем тех событий, которые сотрясали всю страну на протяжении всего 1932 года. Меня, разумеется, тянуло в самую гущу событий. Я не из породы бездеятельных наблюдателей. Огромная приливная волна той романтичной и лихорадочной поры увлекла меня за собой. Я твердо верю, что Революция и есть Поэзия нашего мира, что Поэзия неотделима от Революции, и они не могут существовать друг без друга. Но сама поэзия должна быть революционной. Ей надлежит крушить все обветшалые устои, обращать в пепел старые соборы пышных словес и подвергать суровой проверке все, что прежде, закрыв глаза, мы принимали за Правду с большой буквы.
Габриэла Мистраль пронзила нас насквозь. Но нам уже чего-то недоставало в ее щемящем «Отчаянии». Мы знали наизусть все «Двадцать стихотворений о любви» и многое из «Собранья сумерек и закатов». Как раз в ту пору впервые выходит в свет «Восторженный пращник» — в нем слышится рычанье инстинкта, в нем до предела обнажена плотская страсть. Прекрасно! Удивительно!.. Ну, а что дальше? Мир меняется на глазах. Надо бороться за его полное преобразование!
И вот в этот самый момент на сцене появляется великий маг. Он приезжает из Европы. Разразившийся экономический кризис вынуждает его вернуться на родную землю. Он раскрывает свои чемоданы, и мы ахаем, цепенеем — оттуда вылетают аэропланы, крылатые кролики, небывалые, невиданные поэтические образы. Этот маг привез нам «креасьонизм», «Водяное зеркало», «Horizon carré»[75], «Tour Eiffel»[76], «Алали», «Экваториальное». Он плохо отзывается о Маринетти{96}, но в своем стихотворении «Шаг за шагом» повторяет его слова: «Ненавижу рутину, клише и риторику. Ненавижу подвалы музеев и мумии. Ненавижу литературные окаменелости». Висенте Уйдобро попал в Париж в 1916 году. Это год моего рождения…
Его поэзия совершает настоящий поворот в литературе. Надо «творить поэзию, как природа творит дерево». Висенте Уйдобро начинает писать стихи по-французски. Висенте Уйдобро играет в игры. Играет искусно, потрясающе. «Я придумал игру воды / на вершинах высоких деревьев, / и тебя сотворил самой красивой на свете, / и теперь ты розовеешь закатом по вечерам… / моей волей катятся воды, / что не были явью, / и возгласом громким я гору воздвиг».
Уйдобро намеревается стать создателем совершенно новой эстетики. Он вручает нам с дарственной надписью сборники своих стихотворений — «Automne régulier»[77] и «Tout à coup»[78]. Мы замираем в благоговении: вот она новая поэзия! А вовсе не у Пабло Неруды… Мы запоем читаем «Высоколенка», «Дрожь небес»… Уйдобро ведет с нами беседы о Мальдороре, о песнях, написанных Лотреамоном{97}. Влияние этого поэта четко просматривается в драматургическом произведении Уйдобро «Gilles de Retz»[79], опубликованном в 1932 году.
Уйдобро не знает меры, в нем рвется на волю что-то порочное. Он провозглашает себя адептом «сатанинской школы» и полномочным послом французской эстетической революции. Он мечтает о своей поэтической школе, о своих учениках, о последователях в Чили. Мы с Эдуардо Ангитой стали его первыми неофитами.
Все как-то сразу запуталось, усложнилось. Но нам более всего хотелось быть новаторами в поэзии. Разве это не главное для подлинных революционеров? Так и только так мыслил я в те времена. Ангита держался иных взглядов. Он никогда не отступал от религии, от веры…
Все вечера я просиживал в зале Общего фонда Национальной библиотеки. Проглатывал одну за другой книги, поступавшие из Франции. Туда приходил не менее страстный и увлеченный книгочей Эдуардо Молина Вентура. В этом человеке была какая-то таинственность, и ему выпадало совершать бесконечные открытия, то истинные, то мифические. А я, как пьяный, зачитывался поэзией. Однажды в строках Рабиндраната Тагора из «Садовника» я уловил звучание Шестнадцатого стихотворения из «Двадцати стихотворений о любви» Пабло Неруды. Сличил оба текста — почти одно и то же… Через много лет мексиканский поэт Эфраин Уэрта скажет: «Тысячу раз я замечал, к своему удивлению, что у меня неожиданно выходит парафраз. Однако, чтобы подражать итальянцам или древним римлянам, надо по крайней мере быть Гарсиласо де ла Вегой, а чтоб создать парафраз Тагора — Пабло Нерудой».
Тогда я поделился своими впечатлениями с одним приятелем-поэтом. А вскоре в журнале «Про», которым руководил Уйдобро, появилось нечто вроде обличительной статейки. И пошло-поехало… Все раздули до невероятия. Друзья Неруды пытались через печать доказать, что это никакой не плагиат, а парафраз. Некоторые из них писали, что еще перед первым изданием «Двадцати стихотворений о любви» они советовали Неруде дать сноску к Шестнадцатому стихотворению и объяснить, что это в подражание Рабиндранату Тагору.
Да и сам Неруда припоминает, как однажды после отчаянной ночной гулянки он шел в рассветный час по улице в Сантьяго вместе с Хоакином Сифуэнтесом Сепульведой и вдруг сказал: «Слушай, напомни мне одну вещь. Надо добавить примечание о парафразе Тагора», а Хоакин ему в ответ: «Не надо, Пабло, а то тебя обвинят в плагиате». «Тем лучше! Это станет сенсацией, и мою книгу расхватают, как горячие пирожки».
А позже, в 1937 году, в кратком послесловии к пятому изданию «Двадцати стихотворений о любви» — оно вышло в Сантьяго — Неруда пишет: