Воззвание получило широкий отклик во многих странах — от Канады до Аргентины и Чили. Отовсюду стали поступать письма в поддержку этого начинания. Так, в Бразилии воззвание подписали: архитектор Оскар Нимейер, художник Кандидо Портинари, поэт Винисиус де Мораэс и романист Жоржи Амаду, который переехал в Сантьяго, чтобы вплотную заняться организацией встречи.
В конце марта — начале апреля 1953 года Континентальный конгресс деятелей культуры состоялся. Правительство Карлоса Ибаньеса чинило всяческие препятствия, задерживало визы участникам и грозило вообще запретить «сборище». Международная реакция применила испытанный прием и пустила в ход классическую артиллерию. 26 апреля консервативная газета «Диарио илюстрадо» поместила рисунок карикатуриста Коке на несколько колонок под названием «Ловушка для простофиль». Из-под крышки ящика с надписью «Конгресс культуры» высовывался селезень Неруда и сзывал легкомысленных пташек. В карикатуре не было ничего смешного, но она отражала отношение к подобного рода начинаниям.
Однако ни одно собрание интеллектуалов в Чили не имело такого успеха и не собирало столько выдающихся деятелей культуры Американского континента. В воскресенье утром в помещении Муниципального театра состоялось открытие конгресса. Я был его генеральным секретарем и потому знал и парадную, и закулисную его стороны. В эти дни Сантьяго стал центром культурного мира.
Старый толстовец романист Фернандо Сантиван выступал первым. Он начал с вопроса: «Абсолютно ли свободны народы Америки в экономическом и духовном отношении?» И продолжал: пора развенчать легенду о том, что работники умственного труда живут как одинокие волки, которым нет дела до нужд их стран и народов. Это совещание, не имевшее прецедентов, призвано утвердить принцип солидарности. У нас подобная встреча происходит впервые. И это встреча не только людей, но и культур, которые, при всем различии, едины в своей основе. Латинская Америка ни в коей мере не является бесформенным, неустойчивым конгломератом. Ее населяют нации, которые движутся своим историческим путем, как особые человеческие общности; их разные слои представлены здесь работниками умственного труда. Каждая делегация, подчеркнул Сантиван, даст нам представление о культуре своего народа. На этой встрече не будет ни тайн, ни закрытых дверей. Она должна быть конструктивна по своей природе. И конгресс этот — всего лишь первый шаг.
Муниципальный театр, младший собрат своих европейских коллег, где давались оперные и драматические спектакли, где перед разодетой в меха публикой пели Карузо и Шаляпин, где танцевала Павлова и играла Сара Бернар, собрал теперь иных исполнителей. Среди них самым потрясающим и сенсационным оказался гигант с лицом доисторического человека — Диего Ривера. Он поведал фантастическую историю своих фресок, схватку с Рокфеллером, заказавшим ему роспись, в которую художник включил портрет Ленина. Аудитория слушала его, затаив дыхание, и удивление ее достигло предела, когда Ривера сообщил, что он — брат Роммеля, и рассказал, что у его отца был роман с супругой посла Германии в Мексике. Вот отчего у Роммеля такой смуглый цвет лица. Затем он рассказал о своей связи с Марией Феликс, и, словно в доказательство неистовости своих страстей, сообщил, что ему доводилось пробовать человеческое мясо и оно довольно приятно на вкус. Завороженная публика была уверена, что этот Полифем{133} рассказывает истории из собственной жизни, но на самом деле в его страшных сказках звучало то колдовство и безумие нашей Америки, которое впоследствии обозначат термином «магический реализм».
Неруда начал выступление на конгрессе, процитировав своего духовного отца из Соединенных Штатов, бородатого Уолта Уитмена: «Сколь бы странным это ни казалось, высшая проба нации есть ее поэзия». Далее он рассказал о том, при каких обстоятельствах зародился замысел «Всеобщей песни», и подробно объяснил смысл борьбы между ясностью и усложненностью в своей поэзии. Неруда считал, что поэты наших стран пишут для своего континента, который находится в процессе становления, потому и хотят охватить все. Народы Латинской Америки еще только осваивают различные профессии, ремесла и искусства. Или возрождают их — ведь конкиста уничтожила индейских каменотесов и гончаров.
Надо начинать все сначала и в первую очередь научить народ читать. Книги пишутся для того, чтобы их читали. Неруда вспомнил о том, как в некоей европейской стране перевод одной строки из поэмы «Пусть проснется Лесоруб» вызвал яростные споры. Речь в этой строке шла о «недавно купленных колоколах». На европейский слух фраза звучала странно. Неруда вынужден был объяснить, что он имел в виду совсем недавно основанные селения Юга Чили, где прошло его детство и где все было новым, даже колокола. Переводчик консультировался с испанцами, желая разгадать строку, которую он не мог себе уяснить. Консультанты тоже недоумевали — ведь в их стране колокола приобретались столетия назад.
Мы, добавил Неруда, пишем для народов, которые покупают колокола сейчас. В наших краях поэзия существовала прежде, чем появились письменность и печатный станок. Поэзия — это хлеб, который едят грамотные и неграмотные. Неруде пришел на память случай, когда молодой уругвайский критик упомянул о сходстве Неруды с венесуэльским поэтом Андресом Бельо{134}. Услышав это, Неруда рассмеялся от всей души. А потом пришел к выводу, что Андреас Бельо начал писать «Всеобщую песнь» раньше, чем он.
Неруда заявил также, что его поэзия должна, помимо прочего, открыть для мира Америку. И еще — помочь сближению ее народов. А для этого надо говорить просто. Америка должна быть самой ясностью.
В тот день Неруда признался, какого труда стоило ему самому прийти к ясности. Ведь затемненность смысла стала привилегией литературной касты, и классовые предрассудки породили высокомерное отношение к простой песенке, к народному словцу. Кое-кто думает, что туманные словеса являются доказательством превосходства. Отсюда религиозное преклонение перед всем, лишенным корней, перед нереалистической литературой, то есть перед тем, что Неруда назвал «антипатриотичным». Огромное расстояние разделяет блестящего вельможу и темно-серую фигуру хлебопашца, хотя и тот и другой оставляют свой след на ниве поэзии.
Выступление Неруды было похвалой ясности, речью в ее защиту, и это имело непосредственное отношение к новому циклу стихов, за который он принялся, — «Оды изначальным вещам». Поэт не был удовлетворен тем, чего ему удалось достичь: «Я хочу, чтобы мои стихи с каждым днем становились все проще». Естественно, путь поэта усеян шипами сомнений. Расскажет ли он о героях, о преступниках, о простых крестьянах? Неруда берется за это. Он отваживается пуститься по дорогам исторической хроники, а между тем двадцать лет назад одна мысль об этом приводила его в ужас. Он осмелился на такой шаг, ибо счел его необходимым и был уверен, что «в нашей жизни нет ничего, недостойного поэзии». Пора уже было воспевать не только леса, реки и вулканы. Ведь «мы летописцы континента, обретшего историю позже других», поэтому нам нельзя терять времени.
Он говорил о своей книге, которую писал после «Всеобщей песни»; в ней он рассказывал о новой Европе. Ему хотелось, чтобы это произведение послужило делу мира. Неруда собрал в нем все лучшее, что видел в Западной и Восточной Европе. И самый конгресс, на котором он произносил эту речь, был его вкладом в дело мира.
Он очень скучал по своему другу с серебристой взлохмаченной шевелюрой, Илье Эренбургу, которого не мог пригласить к себе, так как въезд в Чили ему, как и другим советским гражданам, не разрешили бы. Неруда понимал, что без них конгрессу не хватало глубины. В Советской стране его больше всего поразило уважение к культуре. Он мечтал, что вскоре на земле Латинской Америки встретятся деятели культуры Советского Союза и Соединенных Штатов. Он снова вспомнил слова своего учителя Уолта Уитмена, сказанные 20 декабря 1881 года: