Безумство бури всепланетной
давно отбушевало… Но
ты мне явился вновь, отпетый,
в поэму просишься, Махно!
Ты просишь (взор твой, словно жало…)
поэму новую начать,
ведь первая, увы, пропала,—
и ГПУ на ней печать.
О, сколько гроз взметнул в поэте,
герой мой горестный и злой,
когда увидел на портрете
тебя я в кожанке тугой!..
Где ты сейчас и как — не знаю…
Горит в огне душа моя…
Дни юности припоминаю —
как шел в штыки я на тебя.
Как полумертвою толпою,
плененные под Лозовой,
брели махновцы под конвоем,
и замыкал я тот конвой.
Сугробы… Кровь на них что маки…
У церкви… Тени воронья…
В упор стреляли гайдамаки,
и среди них — не с ними — я.
Как их стреляли, как вонзали
штыки в безвольные тела!..
Я видел все… Во мрак печали
погружена душа была.
Жестокий суд — судьба поэта…
Махно, я вовсе ей не рад.
Я бил тебя. Я был при этом —
в боях за Елисаветград!
Мела поземка… И деревья
рвались за конницей на шлях…
Политкурсант с лицом Ромео,
стою в дозоре на часах.
Блуждала смерть в степных пространствах,
в ее глаза я заглянул…
И у Петлюры, и у красных любил
я девушку одну.
Не отсняли, не забыты
глаза с тревожной синевой…
Весь мир стонал в гигантской битве,
кромсал сердца свинцовый рой…
А мы, с винтовочкой курсанты,
как будто нас — полки, полки,
шли с красным знаменем на банды,
на черный флаг твой шли в штыки!
И штык входил в живот, как в вату,
как ножик в масло, в крик «оа!..».
Я знал, что ты кулак проклятый,
остервенелый буржуа!
Твоей, снега чернящей, кровью
забрызгал я степной простор…
И все ж люблю тебя любовью,
непонятою до сих пор.
Кропоткин…
Тенью Ревашоля
покрыт кровавый тарарам…
Как лев, сражался ты за волю,
за землю-волю, да не нам,
а мироедам тем, мордатым
от меда, сала, колбасы…
Да ниспадет на них проклятьем
молитва, что они несли
всевышнему, слезами сирот
свой хлеб нечистый окропив,
умащивая души жиром
под сей молитвенный мотив.
О, как любили-распинали
и бога, и народ не раз
в делах своих… Мы их металлом
крестили, помнишь ли, Донбасс!
Ну, и тебя, защитник сытых!
Текла твоя гадючья кровь…
Эх, гнал тебя народный мститель,
казак червоный Примаков!
Вот кто герой. Не ты, подонок.
И кровь детей, и вдовий плач
тебе зачтутся… Для потомков
ты — не герой, а лишь палач!
Ты — прах и тлен!.. Тех дней
буруны прошли, как сон, как тень могил…
А я, наивный, юный-юный,
в тебе Кропоткина любил,
хоть был с тобою в схватке лютой —
душил, а к сердцу прижимал.
Ошибся страшно, тяжко, круто,
когда поэму написал…
Писал… Дрожали сердце, руки…
А ты детей рубил сплеча,
антисоветская гадюка
с рябою мордой палача!
Бьют кавалерии подковы…
Куда же всадники летят?
Не о Махно, о Примакове
начну поэму я писать.
Летит Виталий… Ветер. Солнце…
С грозовым высверком клинок.
Бегут, бегут, бегут махновцы,
да так, что чуб у батьки взмок…
Примаков:
«Вперед, герои!.. Край родимый
очистим от махновских банд!
Клинок стальной непобедимый
отрежет им пути назад!»
Днестровской глади синь искрится
надеждой сладкой, как вино…
В Румынию! — скорей к границе
отважно драпает Махно!
Но клич «Даешь!» ударил в спины.
Волной накатывает страх.
Бегут махновцы с Украины…
«Даешь, даешь!» — гремит лавиной,
и откликается в веках…
Махно в смятенье. Стынет сердце.
Взблеснул холодной сталью Днестр.
Везде клинки, куда ни денься.
«Я жить хочу. Помедли, смерть!..» —
Шептали губы… Нет! То жало…
Он пресмыкается, шипит.
Не уползти уж. «Все пропало…»
И пенится гадючье жало:
«Я жить хочу! Я жажду жить!..»
Ты будешь жить, — шептали травы
в копытном звоне. — Поживешь.
Ты, сын степей, их окровавив,
к чужой переползешь державе,
и там на свалке ты сгниешь.
Все ближе, ближе гул атаки.
Беги! Рванули кони в страхе…
А сзади падают бойцы
в цилиндрах, шубах, при часах…
Ползут к кордону беглецы
в чужих ворованных штанах…
Уже не войско — мертвецы!
А сзади — бах! И снова — бах!..
Махновцы с кручи в Днестр сигают,
в волнах их кони потопают,
вода кровава, дно черно…
Не тонет лишь один Махно.
Он мокрой мышью вылезает
на грязный берег. Слышит: «Стой!» —
звучит команда. Ей послушен
Махно. Не только саблю — душу
возьми, румынский часовой!
Прощай, Махно! И сгинь изгоем
в тумане чуждых берегов.
А ты? Куда пропал, герой мой,
казак червоный Примаков?
Когда-то в Харькове живого
я у Азарх его встречал,
читал «Махно»… В тех строках много
я о любви к нему сказал.
А он, внимая благосклонно,
смотрел в открытое окно
и слушал строго… Как влюбленно
Азарх смотрела на него!
Лицо Михайла Ялового
и ныне вижу я… Те дни,
те наши думы и дороги,
товарищей… Но где они —
их нет, как Миши Ялового.
Он молча слушал про Махно,
задумчив был и чуть печален.
О Миша, Миша! Как давно
мы не встречались, не встречались.
Как не порвал я сердца струны.
Не я — их враг когтистый рвал!
А ты в пути к родной Коммуне
от пули нашенской упал…
Все испытал — лед каземата,
и смертный стон, и черный ствол…
То с карабином руку брата
враг ближний на тебя навел…
Проклятье палачам проклятым!
Упал орел. Сломались крылья,
златые очи ты закрыл.
За что мой стих тебя корил,
в чем обвинял?.. Тем, что убили
тебя, я верил… Ты ж — любил
меня… Мы все тебя любили.
О, как же я обманут был!
Я проклинаю веру в ката.
Прости меня, о бедный брат мой!
Прими поклон мой, скорбный, низкий,
далекий Миша Яловой!
Ты в строй вернулся большевистский,
да вот вернулся неживой.
Как было все? Никто не знает.
Но шаг твой слышу, зрю твой след.
Но вижу, как во тьме сжимает
рука багряный партбилет,
из тьмы привет нам посылает.
Да, Примаков тебя любил,
как друг, как ветер украинский,
что мертвый чуб твой шевелил…
Ушли во мглу (и нет могил)
и ты, и Юрий Коцюбинский,
что для Советов только жил…
В окно стучится ветер мокрый,
и проступает чей-то лик.
Василь Блакитный долго смотрит
и Хвылевый — из тяжкой мглы…
О чем поведал взгляд из ночи?..
Вы прожили свой век не зря.
У Василя — что небо очи,
Миколы — каряя заря
в час, когда шторм в гранит грохочет,
бросая брызги янтаря…
Ни бога не страшась, ни черта,
борьбе отдали сердца пыл.
Василь погиб из-за аорты,
Микола сам себя убил.
Убил себя, но в песне жил,
был друг он мне и друг Эллану,
зачем же пенье прекратил,
как Микитенко говорил,—
«поставив точку оловянную».
А Микитенко кто убил?..
Змея все той же масти черной,
что в стан героев заползла
и нас, кто от сохи и горна,
украдкой жалила и жгла
железом пыток, истязая
безумной ложью и огнем
и в революцию стреляя
бессмертным именем ее!..
Душа Миколы Кулиша
крылами бьет в окно, полсвета
объяв, — из ночи беспросветной
несет в поэму звездный жар.
Он гений был… И вот не стало
орла духовных тех высот,
куда послал его народ
и партия куда послала.
В небытие ушел, как дым…
И Курбас Лесь ушел за ним.
Остановились их сердца
от голода иль от свинца…
Навек я к вам душой приник —
и Кириленко, и Кулик,
что с нами шли вы в край счастливый,
и Пидмогильный, и Вражлывый,
ушедшие в незримый бой,
Кривенко, Плужник, Лисовой —
в тишайшей сече гибли вы…
Зови же памятьих, зови!
За рядом ряд — яви их близко.
В глаза глядят Влызько, Фалькивский.
Из глубины, из тишины
встречают Мысыка они…
Не слышно за окном сирен…
Глухая ночь вся в черных латах…
Ко мне бесшумно входит в хату
печальный Миша Йогансен…
Он тоже пал от пули ката
глазами к солнцу или ниц,
а с ним упал Косынка Гриц.
«Прощайте, мама и Отчизна,
я к вам вернусь…» — Гриц простонал.
Но выстрел кратко отрыдал…
Навек обняли руки сына
святую землю Украины…
О них пою сегодня песню,
и обо всех ушедших в ночь.
Боль памяти не превозмочь…
Их кровь — наполнила бы бездну!..
Досвитный, Эпик… — шепчут губы,
я в песне воскрешаю вас
и трагедийный страшный час.
А вот идет Гордей Коцюба,
что львиной мощью наделен.
Вот у стола садится он…
Так все ли в сборе? Нет пока
Панаса Любченко. А Скрипник?
Все ждут… — Придут (вот-вот дверь скрипнет)
два большевистских казака,
и нет Затонского пока…
Тлен смертный души не настиг —
и пусть тела их сталью рвали,
физически убили их,
но гордый дух не расстреляли!
Приди же в песню, как и в сны,
товарищ верная Левкович!..
Зашли Затонский, Скрипник с ним
и Любченко Панас Петрович.
А вот со взором, полным мук,
идет Валерий Полищук…
«Ну что? Теперь мы вместе, братья?
Круг тесен — всех могу обнять я!» —
гремит как будто из-за туч…
……………………………
Сидят задумчивы и строги.
Что молвят нам? Из лихолетья
смятенью чуждый слышу глас:
«Мы пали в битве за всех вас,
за Украину и за Русь…»
Пою, и плачу, и молюсь
за убиенное бессмертье,
как плачут дети по отцам…
Не выбирали вы судьбу.
Но выбирали вы борьбу
назло презренным палачам.
И в той борьбе — бессмертье вам!
Не расстрелять его никак,
вовек с ним смерти не ужиться,
не так ли, друг мой верный Гжицкий?
И светят сердцу, что маяк,
Ирчан, Бобинский и Коряк…
Вам никуда от нас не деться,—
вы в нас, вы с нами, живы вы,
одно на всех большое сердце
(послушай только) бьется тихо.
И Добровольский, и Ковинька —
их тоже поглотила мгла,
но мы продолжим их дела
во славу нашей Украины.
Павло Григорьевич Тычина
мне улыбается согласно,
и Рыльский подтверждает ясно,
и Панч, и Ле, и Головко
в печали светлой. Как троянда
[28],
заря поэзии цветет,
и прозы золотой восход.
Улыбка Василевской Ванды,
и куцый смех Корнейчука,
и смех Олейника, и Вишни —
хотя и нет средь нас, но в вышних
навек он солнцем воссиял.
В полярных льдах не угасал
все десять лет во мгле разлуки…
По-братски мы сплетаем руки
на месте мертвых, как венок.
И шаг упруг, и путь далек.
И ваши муки и печаль
мы унесем в златую даль,
где солнце правды человечьей
встает над горизонтом вечным…
…………………………
В его лучах озарены
лик матери, простор страны,
пшеничный колос и машины.
Под ним колышется трава,
горит оно в глазах счастливых…
И все же нам ли забывать
о тех, кто в самый мрачный час
в безлюдье шли на смерть за нас,
шли с вдохновенными очами,
чтобы навек остаться с нами.
Одни в цветах, в крови — другие,
сошлись с убитыми живые…
И каждый день, и каждый час
идем вперед, они — меж нас.
……………………………
Да, непослушным стало слово —
хотел писать я про Махно,
а написал о Примакове…
Его представил я весной,
рожденной в высверках грозовых.
И так хотел весну воспеть я…
Но всматривался в Примакова —
а зрел расстрелянных бессмертье.
Так я постиг, что в наши дни
пришли бессмертными они.
Идут расстрелянные, с ними
я вижу Лебедя Максима,
спокойного и в час тревоги,
святого друга-побратима,
мы шли с ним по одной дороге
и вместе горюшка хлебнули…
Меня с ним разлучила пуля…
И все ж в Коммуну, что грядет,
со мною рядом он придет
по жизни, что ветрами дышит…
Я сердцем шаг его услышу.
Надежна поступь, прыть казачья…
Его (товарищи, я плачу…)
любил за запорожский нрав.
Максим! Я помню, как ты рвал
цветы в лугах… И Днепр, и волны…
И клуб Блакитного, и ты
шагаешь споро и спокойно
по жизни, полной суеты…
Обрушил враг твои мосты.
Стрельбицкий, ректор института
в далеком Харькове, давно…
Дни превращал мои в минуты,
распахивая мне окно
в мир звездный правды и науки.
Меня ты светлою рукой
вознес туда, где туч река
разбита чистыми лучами,
и солнце встало над ночами
и воссияло надо мной…
Была то партии рука.
С отцовской добротой и лаской
она меня издалека
ввела в храм знаний, словно в сказку…
Тебя замучили каты,—
огнем и пагубным металлом
крушили к жизни все мосты,
чтоб с нами ты не смог идти,
но душу — нет, не расстреляли.
Идешь с живыми вместе ты
к прекрасной цели, в день погожий,
на моего отца похожий.
Я помню, слез ты не скрывал,
когда тебе читал я строки
стихов своих… Уже сиял
над парком месяц, как ведерко,
а из него струилось вниз
с небес — по крыше — на карниз —
в листву и травы молоко…
«Молюсь… Сомненья далеко…» —
читал я Лермонтова юным…
О, как завидовал я струнам
души поэта, что могли
мне петь среди житейской мглы!
А с неба сыпалась пороша,
и серебро, и бирюза…
Но зависть к гению хорошей
была и чистой, как слеза.
Твоею музой вдохновлен
был Украины лирик нежный,
читал тебя весною он,
и в дождь осенний, в вечер снежный…
Познать живую душу — счастье.
Люби ее, как море трав…
Вот так Стрельбицкому я часто
младое сердце открывал.
И вновь… Озерский… Пилипенко…
Страдали вы от тех же рук,
что и Федькович, и Шевченко,
Иван Франко… На ниве мук
один влачили тяжкий плуг.
Один терзал вас враг проклятый,
залетный гость в родимой хате,
на золотой земле моей…
Но мы не сгинули, ей-ей!
Хотя и кружит черный ворон,
по белу свету бродит ворог
и хочет ночь вернуть опять
и дух бессмертный расстрелять…
…………………………
А сад шумит, а сад кипит!
И жизнь возносит наяву
знамена наши в синеву…
О нет! Бессмертье — не убить.
Мы, братья, вечно будем жить,
как Украины нашей мова.
И не страшусь я Воробьева,
хотя из сердца точит кровь
нам коллективный Воробьев
под марша бравурного звуки…
Но все ж его отсохнут руки…
Идет вселенский большевик…
Народ идей, мой бог бессмертный!..
И солнце правды не померкнет
над славою его сынов.
Болят их раны всенародно.
Нам не забыть вовек те годы,
ведь имя памяти — любовь.
Народ надежды всепланетной,
цветут вокруг твои сады.
В труде, в напряге пятилеток
едины — партия и ты.
Мы улетаем в край небесный.
Шинель снимаем, плуг берем.
Давайте, люди, будем честны:
Земля — один наш общий дом.
Я верю: таинства природы
мы сможем радостно познать.
Настанет день — Земли полетом
мы, люди, будем управлять.
Какие впереди дороги!
И люди, люди — словно боги.
Больных не станет на земле,
а старость взлетом в жизни будет…
Забудем о коварстве, зле,
Земля эдемом станет, люди!
О нет, не сказка это! Верь:
всечеловеческая сила
откроет прямо в вечность дверь.
И правда, правда — ее крылья,
и нет предела ей ни в чем…
Да будет так. Светил светлее
земная озарится твердь
добром… И правда одолеет
не только кривду, но и смерть!
Чумак, истерзанный штыками
в аду деникинской тюрьмы,
он смотрит на меня из тьмы
чернее черной тьмы очами.
Он агрономом быть мечтал,
засеять землю… Сам упал,
в крутую пашню Украины
себя посеял. Верным сыном
Отчизне был он. И поет
его «Запев» родной народ.
Плодами щедрыми украшен
Отчизны звездоносный сад…
Но там, где ночи отблеск страшный
звездой кровавою окрашен,
предстал Михайличенко Гнат.
И штыковую вижу рану,
и кровь от белого штыка…
Я вас любить не перестану,
тебя, Залывчий, витязь наш,
что смерть — и ту на абордаж
в житейском море, в поле брани
ты брал — и был воспет Элланом,
Элланом, что любил Усенко.
И взгляд Бориса Коваленко,
и милый образ Десняка
запомним, братья, на века.
………………………
О, сердца трудная работа!
Вперед, поэзия моя!
Про гениального Чарота
со скорбью вспоминаю я.
Кровав закат, мотив мой грустный…
Погиб Сосюра белорусский…
Ту пулю (с ней он пал в бою)
я принял в сердце, в жизнь мою…
«О Беларусь, моя шыпшына,
зальоны лист, червоны цвет!..»
Так пел давно мой друг поэт,
родной и верный друг Дубовка…
Но и его скрутили ловко
те, кто свой род ведет от волка…
В лицо поэту пистолет…
И не успел допеть поэт.
Теперь в Москве он с бородой,
как у Тагора… Мой герой,
отдавший жизнь за Белорусь!
Ведь так, товарищ наш Петрусь,
литкомиссар, дружище Бровка?
Цени, люби, храни Дубовку!
День наливается, что овощ
рассветным солнцем… Степь как дым.
По ней идет Александрович…
Его я помню молодым,
и смуглолицым, и азартным.
А нынче сед и в сердце грусть.
Звал и зову тебя я братом,
многострадальный белорус!
Душой остался ты крылатым,
хотя мук страшных носишь груз.
Пусть в жизни их уже не стало —
люблю я Коласа, Купалу,
как Богдановича люблю,
стихам его не надивлюсь я,
он — Лермонтов на Белоруси.
Люблю Гурло и Гартны Цишку…
По ним душа моя не тихо
рыдает… Всех я вас люблю,
о друга милые, куда вы
ушли, труды свои оставив!..
А сколько вас, мои сябры,
повырубали, как боры,
скольким обламывали кроны
злодеи-палачи в законе…
Я вновь на берегу Днепра
Алеся вспомнил Дудара,
его припухшие чуть губы…
Как шумно жизнь он воспевал!
И вот — подрубленный — упал…
Кат и на нем поставил «точку»…
И скрапывала кровь с листочков…
В затылке маленькая ранка…
Приветствую Максима Танка
и всех, что встали в вечный ряд:
за друга — друг, за брата — брат,
чтоб отстоять народ и песни…
О туча хмурая, исчезни,
отпряньте, смертные туманы,
что скрыли горя океаны!..
……………………………
Из общей чаши
мы счастье вместе зачерпнем
и за погибших допоем,
мои сябры Прокофьев Саша
и светлый Симонов! Челом
склоняюсь, братья, перед вами,
народа славного сынами!
Ты, как Рылеев, Саша мой,
взял под защиту благородно
сынов Украйны, тех, что бой
давно ведут за честь народа,
храня язык его родной
от выродков немого сброда,
готовых наши языки
укоротить. Да коротки
злодея руки… Он Дантеса
десницей черною водил.
Он метил Лермонтову в сердце —
рукой Мартынова убил.
Тараса мучил он… Их гений
сияет нам издалека.
И та же подлая рука
по Маяковскому стреляла,
она Есенину дала
исподтишка петлю-веревку
и ею радостно и ловко
поэту сердце оплела…
…………………………
Чернее тьмы возник змеиный
лик душегуба Украины…
Шлет ядовитые огни
взгляд Кагановича из мглы,
взгляд палестино-атаманский…
О, как он дышит в наши дни
и ходит среди нас без маски,
соратник Берии!
Вскипай же, ненависть-геенна
к убийце Фефера, Гофштейна
и брата Маркиша… О ты,
в крови гадюкой ползший к трону,
чтобы к всемирному Сиону
по нашим трупам доползти!..
Ведь это ты, террором красным
прикрывшись, убивал несчастных
детей и «сговоры» творил.
Ты цвет духовный погубил —
интеллигенцию народа,
что в тьме ночей искала брода…
…………………………
Нет, в день грядущий не пытайся
змеиный выводок тащить.
Убийцам и душепродавцам
в чертоге светлых дней не жить.
Вам, что в потенции буржуи,
не заграбастать отчий дом.
Мы ваши корни раскорчуем
и ликвидируем трудом.
Чтоб стать достойными той цели,
к которой вместе мы пойдем,
чтоб стали вы людьми, не тленом,
мы на работу вас зовем.
Мы в руки вам дадим лопату.
Труд не карает и не мстит.
В стране рабочих — место свято,
и паразитам здесь не жить.
В свободной песне — воля к жизни!
Горит в сердцах огонь любви
к родимой матери-Отчизне.
Люби ее! Всегда люби!
……………………………
За клич «Любите Украину»
в надежде лютой, что я сгину,
три года правили меня,
ошибки тяжкие вменяя
в вину… И каяться, увы, мне
пришлось, хотя был неповинен!
Невероятно! Горько! Странно…
Чуть было сердцем не угас.
Но мой народ меня морально
поддерживал в тот страшный час.
Тех «проработчиков» прощаю —
меня клевали попугаи!
……………………
В годы те,
когда казался ночью день,
когда меня так страшно били
со всеукраинским размахом,—
завидовал болотной птахе,
порхающей в своих заботах.
И среди дня, и среди ночи
она могла пропеть, что хочет,
раскатисто в своем болоте —
не то что бедный ваш Сосюра,
ведь в царстве птичек нет «цензуры».
И вдаль, где счастье нас приветит,
чиновник не ведет поэта,
а, сердцем слушая народ,
поэт чиновника ведет.
Вот почему, снеся удары,
не славы ради, а любви —
я палачам не бил в литавры,
народу песни пел свои.
……………………………
Как жаль мне Бабеля! Я с ним
гулял в Одессе по бульварам
в году двадцатом, молодым.
Ему «Махно» в двадцать четвертом
(я был тогда еще не «тертым»!..)
читал… Он, помню, отшатнулся,
чело нахмурил, и сидит,
и тихо шепчет: «Будет бить…»
К нему я сердцем потянулся:
О нет, мой Бабель, нет, не я!
Не я, не я, не я, не я!
Не буду бить, не бил я сроду
сынов еврейского народа,
ведь я Украйны верный сын!
И долго ли мне петь о том,
что в сердце вечными огнями,
что все плывет перед глазами
и кажется мне страшным сном?
А память воскрешает драмы,
где Моти Гармана лицо
залито кровью и слезами…
Его вовек нам не забыть.
Звучат стоусто его песни.
Он в черный день погиб, но жить
ему в словесности еврейской
и словом Родине служить.
…………………………
Не депутат я, не начальник,
не академик я, друзья…
И лира — все мое богатство.
Ее не променяю, братцы,
ни на один мундир на свете,
ведь я не шляхтич, не эстет
и не казенный я поэт.
Иду с народом, песня — знамя.
Я славен песней — не чинами!
Раздайся, колокольный звон…
Вам! Вам! Вам! Бим! Бим, бам! бим, бов!
Пою и память, и любовь!
………………………
Забыть обиды? Укротить
гнев сердца, что во мне кипит?
Я не смогу. Так пой, поэт,
о тех, кого уж с нами нет…
Иван Каляник. Гул времен
в его поэзии прекрасной,
и солнышко в улыбке ясной —
что маков цвет, она со мной —
покуда солнце не угаснет.
Пришли за ним, вещуя смерть,
с женой забрали среди ночи…
И вытекли от пули очи,
и в бездну устремилась твердь…
Бузько и Леничка Чернов!
Звучат мне песен ваших строки.
Днепровский, что ушел до срока…
Их под покровом тайных гроз
обоих сжег туберкулез.
Но в декабре или в июле
их все равно сожрали б пули,
как и Бузько. Красавец был,
с густыми черными бровями.
В бою жестоком, когда плыл
холодный месяц за туманом,
он Заболотного пленил
и сам такой же пулей был
сражен, что била в атамана…
Вот палачово воздаянье!
………………………………
Мне подарил родной Донбасс
в конце военной смертной ночи
как даль морскую — милой очи…
В судьбе суровой, что алмаз,
сияла драгоценно мне ты,
Мария!.. Помнишь, я штиблеты
разбил, в галошах выступал?
В тот вечер я тебя узнал…
Он озарил и взял на крылья
тот вечер синий, о Мария!
Когда-то в детстве я стоял
в притворе храма, слушал хоры.
В воображенье рисовал
небесный рай, восход Авроры
и видеть ангелов мечтал…
Я так хотел святым быть, чистым!
Но ангел меч вознес лучистый,
меня от рая отогнал,
мечте подрубывая крылья…
Не ты ли ангел тот, Мария!
В тот поздний час я дома не был,
когда тебя палач позвал
к двери открытой… Меркло небо,
и в тучах взгляд твой угасал.
Доныне черный ветер веет.
От мук твоих душа немеет!
Тайга и непосильный труд,
похлебка, псы, штыки конвоя…
Расправа, дикий самосуд —
за то, что ты была со мною…
……………………………
О, скорбных списков имена!
Всех не вместить мне в сей папирус…
Но на скрижалях сердца ширясь,
вы открываете для нас
народа имя.
……………………………
Что имена! Они инертны.
Когда мы все, мы все бессмертны!
Не только люди, но трава,
цветы, деревья и светила.
Все умирает, а жива
любви преемственность и сила.
Вам слава, Киев и Москва,
и каждому, кто жить достоин…
Добра и правды светлый воин
с возвышенным — до звезд — челом,
идет он шагом миллионным
и шлет бессмертным легионам
привет свой песней и трудом.
………………………………
О, ветер терпкий украинский,
что в сердце и сейчас печет.
Я помню день, когда Дубинский —
все в шрамах — показал плечо,
в отметинах кровавой битвы…
Он был червоным казаком.
Полынной горечи-обиды
мне к горлу подкатился ком,
когда с героем я простился.
Дождь по окну слезой струился,
тускнело солнце в облаках…—
и он был в страшных лагерях…
………………………………
Так пой же, сердце, не молчи!
Любовью мир переполняя,
напомни, песня, о печали,
о тех, кого так долго ждали…
Услышит пусть меня родная
мать-Украина. И навек
потомки пусть запоминают
героев незабвенных тех…
Когда ж остынет сердца пыл
и, весь в слезах по всем, умру я,
У крайне сердце подарю я,
так, как Шопен свое дарил,
великой Польше завещая
любовь, что без конца и края.
Так пой же, сердце, не молчи!
К другому сердцу достучись!