«Не спрашивай у жизни много…» Не спрашивай у жизни много, но бойся Божьего суда. Жизнь — это узкая дорога в непостижимое Туда. О бывшем не тоскуй напрасно и смертью вечность не зови. Она с тобой, в тебе всевластно нездешней правдою любви. Любовь, к себе годами строже, ты целью вышней назовешь. Мир видимый — прости мне, Боже! — он или призрак, или ложь? Requiem Dis manibuscum sacrum[39] Шаги мои все ближе к вам, друзья, и дух о вас печалится все чаще, — все призрачней сквозят лесные чащи, в немую даль змеится колея, и горестней поет кастальская струя, родник, из глýби говорящий. Зовете ль вы, иль я зову — пора, и мне пора уйти в страну покоя, где грешника, святого и героя уравнивает строгая Сестра [40], — туда, в страну, где нет ни «завтра», ни «вчера», а длится время неземное. Да, вас — о братья духу моему, чьи образы в себе всю жизнь лелею, друзья, которых не встречал милее, — родных мечте моей, родных уму и тех, кого любил, не знаю почему, и оттого еще сильнее. Ни людям, ни себе давно не лгу, не обольщаю сердца ожиданьем утешной вечности, ни упованьем на встречу с вами вновь… Но не могу не вспоминать. Все, все на этом берегу мне кажется воспоминаньем. О, спутники мои! Со мной деля восторги грез и мысли ненасытной и творческой гордыни беззащитной, вы были мне как милая семья, пока не рухнула Российская земля в бесправья хаос первобытный. В те годы мир, весь мир казался наш, любуясь им, росли мы все когда-то. Любили мы и Русь, и Запад свято, дворцы царей, Неву и Эрмитаж, Петрова города блистательный мираж уже в крови его заката. В те годы Анненский-мудрец был жив, учитель-друг, угасший слишком рано; и Гумилев, и Блок (в те дни — не скиф: он бурю звал, разбит, как утлый челн о риф разъявшегося океана)… Забытым с той поры утерян счет, но вас забыть, взнесенных на высоты Парнасские, — нельзя! Во дни забот, борений, нужд, искали вы вперед путей нехоженых, в слова вбирая мед, бессмертья мед, как пчелы в соты. Но кто из вас, кто страшно не погиб, кто спасся, отстрадав урок жестокий войны, усобиц, безрассудной склоки, — от пуль, застенка и тюремных дыб? =Лишь тот, воистину, кто внял примеру рыб, ушедших в темень вод глубоких. О, сколькие меж вас, певцов-друзей, мне доверяли сны, обиды, муки, И женщины… Но нет! Одной лишь в руки правило отдал я судьбы моей, — одной поверив, знал, что коль изменит, с ней и смерти не прощу разлуки. Я Музой называл ее, с собой влюбленно уводил в лесные чащи, где бьет родник из глуби говорящий. И не она ли, день и ночь со мной, и ныне призраков ко мне сзывает рой, так укоризненно манящий. Но жизнь идет… Ее не победит ни рок живых, ни вопли всех убитых, ни перекор надежд и слов изжитых. Пусть — ночь еще! Весенний лес шумит над тишиной плющом обросших плит и лаврами гробниц увитых. 1959
Монфор-Ламори Анатолий Гейнцельман Умирающий Серафим В лазурь стремившееся тело, Как камень, падает на дно, Одно крыло обледенело, Другое солнцем сожжено. Загрязнены одежд перяных Когда-то снежные края, И из-за облаков багряных Душа, кадильница моя, Глядит, как обгорелой мачты Вздымаемый волнами пень. Но некому сказать: Не плачьте! Могильная прияла сень Моих соратников немногих Задолго до того, как Тасс Пел грезу паладинов строгих И Дант увидел Ипостась. Один в синеющем сугробе, Под паутиной мертвых вай [41], Лежу я, вспоминая в гробе Душистый флорентийский май. И ничему уже не веря, Недвижим, холоден и чист, Жду палицы народов — зверя, Дубины Каиновой свист. Но ты все снова на колени Склоняешься передо мной, И узел расправляешь звений Моей кадильницы святой. И снова синим фимиамом Кадит уставшая душа, И ты перед воскресшим храмом Стоишь, молитвенно дыша, И с крыльев чуть затрепетавших Сметаешь снеговой балласт. Тебе воздаст Господь упавших, Творец архангелов воздаст! Пиния Как канделябр из красного гранита С зелеными свечами, в гроты синие Подъемлется в скале из сиенита Громадная сверкающая пиния. И снова сиракузской Афродиты Певучие мне вспомнилися линии, И я, алтарные обнявший плиты, И меж колонн свирепые Эринии… В безгрезный я порвал свои оковы, В чудовищный пророчествовал век. Богов последних доваял Канова [42], А я — в пустыне создающий грек, Монах-затворник я средневековый, Готический по думам человек! вернуться Досл.: Жертва добрым богам (лат.). В эпиграфе речь идет о манах — духах загробного мира в древнеримской мифологии, причисленных к сонму богов. На надгробиях римлян нередко писали DM, т. е. Dis Manibus — «добрым манам», или «добрым богам». вернуться …где грешника, святого и героя//уравнивает строгая Сестра… — имеется в виду смерть, которую св. Франциск Ассизский именовал Сестрой-Смертью. вернуться Вайя — листья папоротника (от греч. вайон — пальмовая ветвь). вернуться Богов последних доваял Канова… — Канова Антонио (1757–1822) — итальянский скульптор, в своем творчестве часто обращавшийся к сюжетам античной мифологии. |