Но были в Москве квартиры, записанные за наркоматом внутренних дел, в которых Николай Иванович встречался со своими личными осведомителями, молодыми мужчинами и даже мальчиками определенного свойства, а иногда и с женщинами, но тоже не с обычными, а отмеченными своеобразными пороками. Искать этих мужчин и мальчиков, по-особенному развратных женщин не приходилось: все они были на учете, так что стоило приказать — и тебе доставят кого пожелаешь, и ты можешь делать с ними все, что угодно. В секретных комнатах, Николай Иванович царь и бог, там — да еще в своем кабинете — он жил той жизнью, которую определяло его положение и возможности, там Колька Ежов помалкивал в тряпочку, хотя и действительная жизнь была ущербной в своей основе, и часто, оглянувшись на прожитый день, Колька Ежов говорил Николаю Ивановичу, иногда вслух:
— Ну и скотина же ты, Николай Иванович! Право слово, скотина, да и только.
Слова, обращенные к себе, были надуманными, выдернутыми из надуманной жизни, не приносящими облегчения, потому что ничего не меняли в его жизни, ничего не значили, то есть не больше фиги в кармане собственных штанов, однако слова эти были нужны, доказывая Николаю Ивановичу, что в нем что-то осталось от прошлого Кольки Ежова, где все было просто и ясно, как восход и закат солнца, как ветер и дождь.
Глава 6
Стол накрыт. До Нового года полчаса. Самое время проводить старый. Расселись за столом, наполнили рюмки и бокалы, хозяин поднялся, прокашлялся, заговорил, и Колька Ежов из далекого прошлого отметил, что говорить Железный Нарком Ежов не умеет, но все слушают его с таким вниманием, точно он сам Господь Бог, который благовестит овцам своим нечто небывалое. Более того, появлялся ехидный интерес к тому, чтобы речь свою намеренно коверкать и искажать: мол, нате вам, ешьте, а мало покажется, я могу и матом, и как угодно, могу просто мычать, а вы должны улавливать и не переспрашивать, иначе я вам… Но дальше желания дело не шло: они, сволочи, умные, они только и ждут, когда он споткнется, когда что-нибудь ляпнет невпопад, тут же раскусят, разжуют и выплюнут; они — они из другого мира, они из другой глины, они тут были всегда, то есть аж с семнадцатого года, и они — одно целое, а он — пришлый, пригретый, прирученный и натасканный для особых надобностей.
Николай Иванович, выпятив грудь и вскинув маленькую голову, говорил медленно, тщательно подбирая слова, едва разжимая губы, и потому голос его звучал как зудение большой мухи, бьющейся о стекло:
— Дорогие товарищи и друзья! — произнес Николай Иванович, а получилось у него: «Дзорзогзие тзовзарзищси и дрзуззя!» Да еще с присвистом. Да еще со шмыганьем носом. Но все смотрели на него с благоговением, даже Евгения Соломоновна, а Бабель — так прямо-таки с восторгом.
Николай Иванович кашлянул и, приоткрыв рот пошире, так что зудение почти исчезло или перешло в сипение, продолжил:
— Да. Потому что вы… то есть мы… не только товарищи по борьбе, но и друзья по, так сказать, родству души и чувства, потому что партия и товарищ Сталин, как говорится… а только, если разобраться, в каждом деле есть свои тонкости и, я бы сказал, свойства, потому что определяют достаточные основания для дальнейших шагов в направлении… этого самого… ну и, я бы сказал, хорошей работы, и мы в этом году с вами поработали сугубо хорошо. Да. Тыщи и тыщи врагов народа и контриков, скрытых троцкистов, шпионов и вредителей вывели на чистую воду и… Ну, и так далее. Впереди у нас еще достаточно такой же работы и в Москве, и на Дальнем Востоке, и на границах, и везде, где строится, не покладая рук, социализм и мировая революция…
Николай Иванович увлекся и позабыл о своих выпирающих деснах и кривых зубах, он теперь разевал рот во все его возможности, и слова лезли на язык сами, и сами же с языка слетали, как вольные птицы. Николаю Ивановичу даже нравилось то, что он говорил и как он эти слова произносил, то есть с чувством и, можно сказать, на высоком идейном уровне — не подкопаешься, не придерешься.
— Поэтому в каждом кирпиче, в каждом гвозде, — продолжал он уже совершенно без зудения и сипения, — в каждой там домне, электрической станции и тому подобных предметах нашей суровой действительности есть и наш с вами тяжелый чекистский труд, за который с нас достаточно строго спрашивает партия и товарищ Сталин, дают нам ордена и всяческие почести от партии и советской власти, и который есть теоретическое и практическое, так сказать, воплощение марксизма-ленинизма-сталинизма в действии. Исходя из выше сказанного, имея в виду наши с вами достижения и победы, я предлагаю первый тост за товарища Сталина, как он есть наш вождь и учитель во всех наших делах и помыслах, а без него мы ничего не значим! За товарища Сталина! Ура!
— Ура! Ура! Ура! — дружно рявкнули мужчины, но женские голоса запоздали, прошли горохом и замерли на падающей ноте, однако общей картины не испортили, а даже наоборот, то есть внесли в нее свои краски и звуки.
Выпили стоя. Сели и облегченно застучали вилками и ножами, понимая, что без такой речи нельзя, что будет еще одна — уже новогодняя, а дальше — как придется.
Потом выпили еще по одной. Потом еще.
— Мужчины, вы что? — играя подведенными глазами, воскликнула Евгения Соломоновна. — Так будете стараться, окажетесь под столом. С кем же нам, бедным, прикажете встречать новый год? С кем танцевать?
Мужчины весело заржали. Бельский полез целовать Соломоновне руку. Восхищенно бубнил:
— Чтобы мы, чекисты, да так опозорились — ни в жисть! Вы, наша очаровательнейшая хозяюшка, не беспокойтесь: под столом не окажемся. Мы всегда на щите и с мечом.
Бабель, так и не научившийся пить, уже захмелевший, блеснул восторженной слезой:
— Чудеснейшие люди! Прекраснейшие люди! Преклоняюсь! Новый роман — о чекистах! Об их безмерной преданности долгу и коммунистической идее! Ах, я не могу! Не в силах сдержать… — лепетал он почти так же бессвязно, как только что до него Николай Иванович: — Недавно получил письмо от своего друга Винницкого… с Дальнего Востока… Ну, вы его знаете… День и ночь, пишет, день и ночь делают свое дело — везде: в городах и глухомани, на заводах и фабриках! Выкорчевывают, так сказать… Восторгаюсь! — Встретился с угрюмым взглядом хозяина дома, подумал с испугом: «Неужели знает?», и тут же, заглушая страх, понесся дальше: — Нет, Николай Иванович, дорогой мой, я совершенно искренне и, так сказать, от полноты чувств.
— Ни минуты не сомневаюсь, — холодно произнес Ежов, и тут же вспомнил разговоры в квартире Мейерхольда во время встречи известных еврейских деятелей культуры с немецким писателем Фейхтвангером, записанные на магнитофон. А там много чего было интересного и подозрительного. В том числе и в речах самого Бабеля. А вспомнив это, Николай Иванович с любопытством глянул на свою жену — и та, смутившись на мгновение, тут же расплылась в радостной улыбке, блестя черными глазами.
— Коля, пожалуйста, хотя бы на время забудь о своей работе. И вы, товарищи, тоже. Очень вас просим. Мы и так вас почти не видим… Понимаем: партийный долг, революционная страсть! Но дома-то, дома! Тем более — Новый год!
Дамы зааплодировали, поддерживая Евгению Соломоновну. Переглянувшись, мужчины зааплодировали тоже. Бельский опять полез через стол целовать хозяйке руку.
— Песню! Давайте песню!
— Какая песня? Сейчас будет говорить товарищ Сталин!
— Да-да, товарищи, потише! Включите погромче радио. Вот так. Давайте слушать стоя.
— Да-да! Такая эпоха… Мы живем в такую эпоху, что внуки наши и правнуки завидовать будут…
— Тссс!
— Товарищи рабочие и работницы, колхозники и колхозницы, советская интеллигенция, красноармейцы, командиры и политработники Красной армии, члены славной ленинской партии и беспартийные, — зазвучал из репродуктора знакомый глуховатый голос. — Через несколько минут наступит новый год, год двадцать первой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции…