— Все данные, Никита Сергеевич, говорят о том, что Успенский не покончил жизнь самоубийством, а бежал, скрывается и будет, скорее всего, пытаться перейти границу. Границы перекрыты, объявлен всесоюзный розыск. Никуда он не денется, Никита Сергеевич. Человек приметный, решение бежать принимал спонтанно, на основе вашего разговора с товарищем Берией, подготовиться не успел. Жену его взяли, родственники под наблюдением, на работу устроиться не сможет даже лесорубом: нужны документы, справки и прочее. Как только проест все деньги, сунется в железнодорожную кассу, или еще куда, тут же будет схвачен. Должен вам заметить, что люди, которые имеют опыт борьбы с преступниками, совершенно теряются, оказываясь в их шкуре.
— Ставим, понимаешь ли, на такую должность морально разложившихся типов, а потом рассуждаем, откуда у нас всякие эти… заговоры, — проворчал Хрущев.
Но тут до него дошло, что того же Успенского, как и самого Хрущева, ставил Сталин, а он, Никита Хрущев… а эти… им ничего не стоит позвонить — и тогда… — Кровь ударила Никите Сергеевичу в голову, он на миг потерял способность соображать, но быстро оправился и заговорил, торопливо нанизывая слова на невидимую нить:
— Товарищ Сталин доверяет нам, надеется на нашу добросовестность, партийность и преданность советской власти, а мы вместо того чтобы оправдывать его высочайшее доверие, подсовываем ему таких вот типов, как этот Успенский… стыдно смотреть в глаза товарищу Сталину…
— Я с вами совершенно согласен, Никита Сергеевич! — подхватил Серов. — Все дело в том, что кадры у нас, не имея соответствующего образования, плохо разбираются в порученном деле…
— Дело не в образовании, а в преданности партии и советской власти, — оборвал наркома Хрущев. — Образование — это инструмент. Идейность — умение этим инструментом пользоваться. С вас, товарищ Серов, не снимается ответственность за поимку преступника. Даже если его уже нет на Украине. Всё! Не задерживаю.
* * *
Все случилось так, как и предсказывал нарком Серов, имевший университетское образование: Успенского арестовали на одной из станций Транссибирской железной дороги. Судили и расстреляли. Перед расстрелом Александр Иванович не кричал здравицы в честь товарища Сталина, не пел «Интернационал», а шептал молитвы, прося у бога простить его за совершенные преступления, крестился и очень жалел, что прозрение пришло к нему слишком поздно.
Конец двадцать второй части
Часть 23
Глава 1
Весь май в Дальневосточном крае стояла необычная жара. К концу второй декады загорелась тайга, дымом затянуло огромные пространства от Татарского пролива до Благовещенска и дальше на запад. Люди ходили с влажными повязками на лице, но это почти не помогало: задыхались, кашляли, раздражались и злились по поводу и без повода. Ждали дождей. Муссоны запаздывали или сворачивали в сторону Курил, истекая влагой над просторами Охотского моря.
На континент муссоны повернули лишь в первых числах июня. С юго-востока, со стороны Японского моря, нескончаемой чередой поползли тяжелые облака, цепляясь черным брюхом за обгоревшие макушки сопок, изрыгая молнии и поливая исстрадавшуюся от безводья землю обильными дождями. Улеглись пожары, ветер унес дым на север, в сторону Якутии, стало легче дышать. Дожди между тем не прекращались, лили и лили, переполняя ручьи и реки, затопляя низины, отнимая у людей огороды и пашни, дороги и даже дома.
В эти особенно ненастные дни начальник Управления НКВД по Дальневосточному краю комиссар госбезопаности третьего ранга Люшков подчищал «хвосты» давно раскрытого заговора «Дальневосточного параллельного правотроцкистского центра», выдергивая людишек из привычной жизни и ввергая их в сырые подвалы во власть опьяневших от вседозволенности и крови привезенных им с собой следователей. В сущности, само «дело» перешло в руки выездной сессии военной коллегии Верховного суда СССР, но занималась она верхушкой, а мелочь шла бессудно, за тремя подписями, кто за литерой «Р» — расстрел, кто под цифирью — пять, десять и больше лет лагерей.
И как раз в это время из Москвы пришел приказ сворачивать репрессии. Приказ надо понимать так, что Большая чистка подходит к концу. Приказ не был неожиданностью: все рано или поздно заканчивается, однако исполнение его вызвало у Люшкова странное ощущение, точно он бежал-бежал и вдруг наскочил на стену, неожиданно возникшую посреди степи. А что дальше-то? Чем ему заниматься? Он другого дела для себя не представлял. Он врос в него, он третий год подряд мыслил категориями заговоров и их разоблачений, вынесением приговоров. По накалу страстей это походило на охоту, разве что жертвы этой охоты не были способны ни бежать, ни защищаться. К тому же это была охота на себе подобных, а такая охота требует определенного искусства и не исключает азарта. Это же какое удовольствие — одним росчерком пера или даже взглядом оборвать жизнь цветущему и здоровому мужику или бабе, которые ни сном ни духом не ожидают для себя такого конца!
Конечно, все приедается, ко всему привыкаешь. Волей-неволей начинаешь искать разнообразия, как ищет музыкант чего-то нового в изломанности звуков, извращенности их сочетаний, а художник в изломанности линий, извращенности красок. И ты уже ненавидишь тех, кто пытается заткнуть себе уши, закрыть глаза, тебе доставляет физическое наслаждение оглушать толпу безудержной какофонией, доводить ее до истерики, потому что и сам ты уже давно не слышишь ни шороха листвы, ни шелеста дождя, ни птичьего пения, считая это пошлостью, затасканной и избитой. Да и как выделишься в этом мире, если бог таланта не дал, а жить хочется шумно и весело, с полным ртом и взведенными нервами! Только если забить всех своим криком, яркостью и нелепостью красок, заставить замолчать всех остальных.
Люшкову часто по ночам снится почти одна и та же картина: перед ним стоит Некто и кричит в отчаянии: «Я ни в чем не виноват! Я ни в чем не виноват!», но постепенно голос его удаляется, сам этот Некто становится все меньше и меньше, превращаясь то ли в сверчка, то ли в саранчу. И вот Люшков встает из-за стола, идет куда-то, а под ногами все сверчки, сверчки и — хруст, хруст, хруст… Он не выносил, когда в доме пиликает сверчок. Пиликанье доводило его до исступления. Юный Генрих охотился за сверчками, выманивал их из темных углов различными приманками, а потом наступал босою ногой, не только представляя себе, но и чувствуя, как крошится хитиновый покров, сминаются внутренности и надоедливое насекомое превращается в мокрое место.
И саранча — тоже из детства. Однажды в степи он шел по дороге, а ее переползала саранча — с тех пор хруст ее жестких тел живет в его памяти, он каким-то образом связался с его нынешним делом и теми людишками, которых ему приходится давить. И что же теперь — не давить?
Нет, какое-то время можно и не давить. Он не против. Он даже за. Потому что устаешь от однообразия. Приходится искать способы, как лучше и полнее всего отвлечься. Люшкову отвлечься помогают книги о любви. Чтобы обязательно страдания и счастливый конец. Он часто плачет над пустяковой любовной историей, вычитанной из пустяковой книжки. Ничего удивительного: сентиментальность — родная сестра жестокости, они ходят рука об руку и улыбаются одними и теми же улыбками.
Впрочем, Люшков давно работает в органах и знает, что одна чистка заканчивается, другая начинается. Но так хочется надеяться, что в другой ему тоже найдется место чистильщика. С его-то опытом…
Ведь суть не в том, что все схвачены и некого хватать и ставить к стенке, ибо хватать и ставить к стенке всегда найдется кого, а в том, что везде новые люди, что из старых остались как раз те, кто проводил чистки, и не исключено, что вот-вот очередь дойдет и до них. Во всяком случае, в других местах именно к чистильщикам повернулась оскаленной мордой Большая чистка и начала пожирать, ненасытная, своих верных слуг.