— Ничего, спасибо. Тоже кто где.
— Не ездимши?
— В прошлом году ездили. Маня там два месяца провела. Витяшка заболел дизентерией. Я приехал, а там бабки над ним… — Василий споткнулся, не зная, как поприличнее назвать методы лечения бабок больного ребенка. — Темнота и невежество! Он уж и дышал еле-еле. А они ему примочки, заговоры да молитвы. Ну, я на них… Витюшку в ахапку — и в Волуевичи. А оттуда — в Смоленск. Думал — помрет. Нет, обошлось.
— Как малец-то, не капризный?
— Не-ет, тихий. Спит да ест. А проснется, так начинает гулить, сам себя забавляет. Хороший парень.
— Ну и ладно. А то у Анютки-то горластый — страсть! Ни дня тебе, ни ночи: орет и орет. Сколько ему? — кивнул дед на коляску.
— Полтора уже. Зубов полон рот, а говорить не говорит. — В голосе Василия послышалось сожаление. Но он тут же утешил, то ли деда, то ли самого себя: — Ничего, заговорит. Куда спешить? Успеется.
— Оно и верно: болтать языком — ума не надо. Главное дело, чтобы голова соображала. Может, на инженера выучится. Инженера нынче живут справно. Мой зять Антон, женатый на Глашке, в Москве, слыш-ка, большим человеком значится. В наркомате служит. Так-то вот. А отчего? А оттого, что ученый.
— Хорошо бы, — согласился Василий, имея в виду будущее инженерство своего сына, и жадно затянулся дымом папиросы: всякое напоминание об учебе откликалось в нем незаживающей раной.
— А что у вас здеся поговаривают насчет репрессиев? У нас сказывамши, что всё начальство, какое ни есть, все враги народа и эти… как его? — контры. У нас страсть как много людей заарестовамши. Сказывамши, что есть такая машина специальная, душегубка прозывается, сунут в нее человек сто, а из нее уже готовых упокойников вынают. Сказывамши, что как наберут в каком городе сто человек, так туды душегубку энту и направляют. Жуткое дело, — покачал дед Василий кудлатой головой.
— Насчет душегубок ничего не слыхал, — нахмурился Василий. И предупредил тестя: — Вы, батя, об этих делах не очень-то у нас тут распространяйтесь: заметут.
— Ишь ты! Так я только тебе, по-родственному то есть. А так — что ж, понятное дело: начальство завсегда народу врагами бымши. Сказывают: Ленин, еще при жизни своей, об энтом Сталину говоримши под большим секретом, об начальстве то есть. Вот Сталин, как силу набрамши, и выводит энто начальство под самый корень.
На втором этаже открылось окно, из него высунулась плоскогрудая женщина лет тридцати, завела умильным голосом:
— Софи-и! Радость моя! Иди к своей мамочке! Кис-кис-ки-ис!
Василий скривил лицо, взялся за коляску, предложил:
— Пойдемте, батя! А то эта будет орать тут — Витяшку разбудит. Да и Маня, поди, все уже приготовила.
— Эт она что, все время так орет? — спросил дед Василий, неодобрительно поглядывая на женщину в окне.
— Да ну ее! С ней свяжешься — не развяжешься.
— А ты кошку-то ее… кошку — раз и… — показал дед Василий, как он открутил бы кошке голову.
— Ну, разве что так, — засмеялся Василий, представив себе, какой гвалт поднимется в доме, если вдруг исчезнет рыжая Софи. Однажды ее не было дня три, так соседка всех обвинила именно в убийстве ее любимицы зловредными антисемитами. Даже милицию вызывала. Слава богу, нашлась ее Софи. Софи-то нашлась, а подозрения остались. Ну ее к черту!
Стол уже накрыт. Посредине большая миска с вареной картошкой, над которой вьется ароматный парок, в мисках же квашеная капуста, соленые огурцы и грибы, домашнее коровье масло и свиная колбаса, розовое сало, мед и трехлитровая бутыль самогонки — гостинцы, привезенные дедом Василием. А по полу протянулись цветные половички — и комната сразу посветлела и будто наполнилась луговыми цветами.
— Ну, прямо как дома, — восхитился Василий, останавливаясь на пороге комнаты. — У нас в избе такие же половички…
Мария светилась вместе с комнатой и с надеждой заглядывала мужу в глаза.
— Живем помаленьку, — рассказывал дед Василий, когда выпили по паре лафитничков обжигающей самогонки и закусили. — Скотину держим, огород и прочее. Налоги, конечное дело, но не как в прежние времена, чтоб подчистую. Тапереча все больше на сознательности. Самообложение. Что написамши в листок, то и сдамши. Такие вот пироги. А у вас как?
— Да тоже стало полегче, — говорила Мария, подкладывая мужикам то одного, то другого. — Витяшку в ясли носим, я работаю, зарплату прибавили с нового года. Да и в магазинах продуктов стало больше. Правда, очереди…
— В Москве у Глашки то же самое, — кивал головой дед Василий. — Бог даст, все наладится. Озимя нонче дружные, картошку вовремя посадимши. Михайла сказывал, что жита пудов по сто на круг выйдет. Ну, там лен еще… А вы в отпуск не собираетесь?
— Собираемся… в июле, — ответила Мария. — Пока не знаем, куда.
— К нам и приезжайте. А чего! Места много, живи — не хочу. Мальцу парное молоко — милое дело.
— Спасибо, тятя, мы подумаем, — глянула Мария на мужа и вздохнула: Василий ковырял вилкой соленые рыжики, о чем-то думал, хмуря высокий лоб.
Почувствовав взгляд жены, поднял голову, улыбнулся виновато.
— Я, собственно говоря, не против.
Глава 18
Дед Василий прогостевал у дочери с зятем две недели. По утрам отвозил внука в ясли, шел по магазинам со списком покупок, составленным дочерью, топтался в очередях, прислушивался к разговорам, вечером, когда собирались за столом, делился впечатлениями:
— Народ говорит, что война будет. Не дай то осподи. Оно, может, глупости, а может, и нет. Народ — он спиной загодя кнут чует. А война без кнута не бывамши.
— Тятя, вы скажете тоже, — укоризненно взглядывала на отца Мария круглыми мышиными глазами.
— Перед германской войной то же самое бымши. Это начальство не чует, а народ — не скажи, народ он все чует загодя, как та кошка грозу.
Василий понимающе ухмылялся: темнота — что с нее взять? Дед Василий, заметив эти ухмылки, загорячился:
— Вот ты ученый, девять классов закончимши, а того не знаешь, что зверь беду загодя чует. Муравей, предположим, перед дожжем все ходы-выходы закрывает, гадюка в трухлявый пень прячется, птица там какая или еще кто — каждый знает, какое изменение в природе ожидается. А человек… Поотдельности никто ничего знать не может, а вместе… Я в тюрьме сидемши, так кого к стенке, а кому амнистия выходит — все заране знамши. Начальство еще не знамши, а народ знамши. А ты рожу кривишь: брехня, мол, и предрассудки.
— Да нет, это я так, по другому поводу, — оправдывался Василий. — А только, скажу я вам, батя, если бы народ имел такую способность, ученые давно бы ее заметили и употребили бы в практических целях. Что война будет, это и дураку ясно. Вопрос: когда и с кем? Вот в чем дело.
— С кем-кем? Как это — с кем? Ясное дело — с германцем! — отрезал дед Василий. — Спокон веку все с ним да с ним. Больше не с кем. А когда? Этого никто сказать не может. Один осподь-бог.
— Ну, разве что бог…
Марию споры отца с мужем ужасно как пугали. В газетах пишут про троцкистов, шпионов и всяких там вредителей. Вон военных генералов во главе с маршалом Тухачевским арестовали и расстреляли. На заводе несколько человек из начальства арестовали, слух прошел — за саботаж и вредительство. Но начальство — бог с ним, с начальством-то: народу от него одно горе. Однако могут взять и за просто так — за длинный язык, за нечаянное словцо. Не дай бог Василия возьмут — ей не жить. И безотчетный страх терзал ее маленькую душу.
Ночью, под храп старика за ширмой, она пеняла Василию громким шепотом:
— Ну чего ты с ним вяжешься? Услышит кто…
Василий вздыхал украдкой, думал с горечью, что не с кем ему поговорить, отвести душу. Димка Ерофеев увлекся своей медичкой, с которой познакомились они в роддоме в день рождения Витяшки, заходит редко, прогулки их после работы и долгие разговоры прекратились. Видел Василий раза два после рождения сына Сережку Еремеева, но и у того своя жизнь, свои заботы: тоже женился, уже двое детишек, мать-старуху из деревни привез, крутится. Рассказывал, что на Путиловском тоже перемены имеются: многих арестовали из начальства, а кто-то вверх полез на этом деле. Вот и секретарь цеховой партийной ячейки Громов теперь сидит в райкоме партии, большая теперь шишка. Ну, поговорили с Сережкой и разошлись. А былой откровенности, увы, нету. Что уж тут говорить о соседях по дому: в разговоры не вяжутся, боятся, разве что о футболе да о кино. Даже про Испанию или папанинцев — и то не знаешь, что говорить. Жизнь какая-то неуравновешенная, шаткая, если смотреть на нее с мысленной стороны. А так, что ж, жить можно: на работе его, Василия, ценят, разряд недавно получил самый высший, опять же, рационализаторство — тоже и деньги, и почет, и нет уж того подозрения по части социального происхождения.