Хохотали до икоты. Смешно было не только то, кого и как передразнивали Михоэлс с Зускиным. Смешон был леденящий сердце восторг, который испытывали все от этой отчаянной смелости артистов. И от своей тоже.
А Михоэлса с Зускиным несло, как сухой лист осенним ветром. Склонность к фиглярству в них была сильнее инстинкта самосохранения, и они бы докатились до таких вершин, откуда только в пропасть. Но помешал Исаак Бабель.
Бабель пришел одним из последних. За стол еще не садились, толпились по-за стульями.
Михоэлс подскочил к Бабелю, завертелся фертом.
— Исаак! Мой бедный Исаак! Никак тебя застал муж, вернувшийся с водяного транспорта? На тебе все еще видны следы его дружески мокрых объятий. А эта пыль… Неужели ты вынес ее из-под кровати? И как же той карла умудрился вынуть тебя оттудова? Бедный таки Исаак! Позволь, я тебя немного почищу: неприлично являться перед избранным обществом в таком неутешном виде. — И пробегал чуткими пальцами по бортам и рукавам пиджака Бабеля и чуть не плакал от сострадания.
Писатель не остался в долгу:
— Ты опять, Соломон, поешь аллилую. Смотри, как бы не проаллилуился.
Это был явный намек на тесные связи Михоэлса с родственниками погибшей жены Сталина Надежды Аллилуевой. Намек был грубым и бестактным, общее веселье сразу точно подрубили под корень. Да и обычно неунывающий Бабель выглядел мрачным, явно не в духе текущего момента и почтенного собрания, его крупный утиный нос беспомощно жался к верхней губе.
На помощь Михоэлсу пришел Зускин:
— Исаак! Мы уже интересуемся знать, правду ли говорят, что в Одессе собираются поставить тебе прижизненный памятник из красного гранита? Или уже нет?
— Уже да, — буркнул Бабель, пожимая руки присутствующим и пробираясь к тому концу стола, где светился непрерывной улыбкой Ицек Фефер. — Только не из красного гранита, а из красной бронзы.
— Я слыхал, что уже таки верхом на лошади? И с шашкой? — не отставал Зускин.
— И с буденовскими усами, — вставил обиженный Михоэлс. Затем спросил с издевкой: — Исак, ты не помнишь, как таки звали твою лошадь, на которой ты рубал пшепшеков?
— Буцефал, — подсказал Зускин.
— А по-моему так Параська, — в тон мрачному Бабелю опроверг Михоэлс.
— Не обращай на них своего внимание, — хохотнул Ицек Фефер, обнимая Бабеля. — Им кто-то в борщ подлил касторки — вот их и несет сегодня против ветру…
Шутка Фефера разрядила атмосферу, снова раздался смех и радостные восклицания.
А Михоэлс с Зускиным уже переключились на режиссера Мейерхольда, только что появившегося в зале.
— Сева! Какими судьбами? — взвизгнул Зускин, с деланным испугом пятясь от режиссера. — Никак ты уже слез с театра своего имени?
— Там уже заместо меня будет стоять Иисус Христос. Или Дева Мария. Нынче уже такое время, что бедному еврею больше приходится не стоять, а сидеть, — мрачно пошутил Мейерхольд, пожимая руки.
— А я слыхал, что не Христос и не Мария, — подхватил Михоэлс. — Я слыхал, что Лео Авербах.
— И не один.
— А с кем же?
— Спина к спине с Сашкой Фадеевым. Авербах смотрит уперед, а Фадеев узад. Фадербах уже таки называется сия композиция. Скульптурный символ единства противоположностей.
Новый взрыв хохота. И кто-то сквозь хохот кричит визгливо:
— Друзья, вы забыли Ставского!
— Никого мы не забыли! — трагически заломил руки Михоэлс. — Ставский поставил ставку на ста…рублевую купюру, что ста…нет… то есть не ста-нет сталкиваться лбом со ста…вленниками…
— Друзья! Товарищи! Прошу к столу! — поспешил провозгласить виновник торжества, чувствуя, что актеры заигрались. — Нынче на нашей улице праздник! А все другие улицы пусть нам завидуют!
Бабель чуть склонился к уху Фефера, негромко произнес, но так, чтобы услыхали те, кто поближе:
— Вчера арестовали Кольцова.
Фефер, и без того болезненно бледный, побледнел еще больше и уставился на Бабеля.
— Не может того быть, — прошептал он, и радостная улыбка сошла с его лица.
— Увы, может.
— А как же?.. Ведь товарищ Ста… совсем недавно… и премия, и книжка… и Ежова, этого недоноска… а ведь Берия… — бормотал Фефер, беспомощно оглядывая стол.
В небольшом уютном зале установилась испуганная тишина. Все смотрели на Бабеля и Фефера, а вдоль стола пробегал торопливый шепоток:
— Арестовали Кольцова… Кольцова взяли…
— А Горожанин…
— Кстати, вы слыхали? — умер Мандельштам… где-то на Дальнем Востоке…
— Этот не наш. Туда и дорога…
— Все-таки еврей…
— Еврей и такие стихи — несовместны…
— Ежова…
— Берия…
— Ста…
— Не может быть…
Оказывается, гроза еще не миновала, а они-то думали… А эти идиоты Михоэлс с Зускиным накаркают не только на свою голову, но и на головы других. Нашли над кем издеваться. Кретины.
Переглядывались. Хмурились.
Уж если Кольцова, который был любимцем самого Хозяина… Чем не угодил? А может, и правда, что Сталин ведет дело к истреблению евреев? Ведь сколько уже погибло. От этого азиата можно ожидать всего. Так что же делать? Уйти или остаться? Не дай бог, спросят: «А ты почему смеялся? Ты почему не пресек? Не остановил? Не донес, наконец?»
Но уже нетерпеливо звякали то там, то тут ножи и вилки, застенчиво булькала водка, разливаемая по рюмкам: не пропадать же добру. Излишняя бледность покинула лицо Фефера, он криво ухмыльнулся, пожал плечами, заговорил:
— Друзья мои! Товарищи! Как сказал мудрец: все неожиданное — ожидаемо, все ожидаемое — неожиданно. Я ожидал книжку своих стихов еще в июле, а она неожиданно вышла лишь в декабре. Тот же мудрец сказал: каждому — по делам его. Что касается до нас, то наше дело правое, нам бояться нечего. И еще: если вино налито, оно должно быть выпито. Так давайте же выпьем за непреходящую мудрость наших далеких и великих предков, за то еще, чтоб мы всегда возвращались домой.
— Твое здоровье, Ицек! Новых тебе успехов!
— Молодец, Ицек!
— В конце концов, каждый делает свое дело.
— Нас это не касается.
— Мы всегда с партией.
— Правильно!
— Некоторые думают, что им все дозволено.
— Кого ты имеешь в виду?
— Как кого? Врагов народа.
— А-ааа!
— А ты думал?
— И я то же самое.
— А я предлагаю выпить за товарища Сталина…
— Поддерживаю всеми фибрами своей души! За здоровье великого вождя и учителя всех народов, чей гений светит нам, как путеводная звезда! Кто ведет нас прямой дорогой к вершинам…
— За товарища Сталина! Ура!
— Ура! Ура! Ура-ааа!
Глава 20
В воздухе кружились снежинки, беззвучно опускались на шапки, шали и плечи прохожих. Пощипывало щеки и уши. Было тихо, редкие сигналы автомобилей не нарушали тишину.
Алексей Петрович Задонов брел по Петровскому бульвару, по-стариковски загребая ногами рыхлый снег. Он брел знакомой дорогой к Дому Герцена с одной единственной целью — напиться. С тех пор, как было получено извещение о смерти брата Левы, он стал пить все чаще и чаще, чувствуя, что ежедневная выпивка становится потребностью. Случались дни, когда он умудрялся не написать ни строчки, просиживая ночи напролет перед горящим камином, бездумно глядя на огонь, не выпуская изо рта своей прокуренной трубки и время от времени прикладываясь к бутылке. Он понимал, что гибнет, и в то же время испытывал что-то вроде мстительного злорадства, точно гибель его, писателя Задонова, сможет кому-то отомстить за гибель брата. Даже смерть матери не произвела на Алексея Петровича слишком удручающего впечатления: смерть эту ждали, она была неизбежной и закономерной, хотя что такое шестьдесят восемь лет для женщины, которая никогда ничем не болела?
Случился, правда, в его пьянстве небольшой перерыв в августе-сентябре, когда он по заданию «Гудка» вновь прокатился по Транссибу, чтобы описать изменения, произошедшие за четыре с лишком года после его первой такой поездки. Да и перерывом назвать это время можно весьма условно: пил тоже, но несколько меньше и в основном в дороге, запершись в своем купе. А в предыдущую поездку пил с начальством, железнодорожным и всяким другим. Нынешнее начальство к выпивкам не расположено, состоит из молодых людей, часто напуганных неожиданным взлетом своей карьеры, боящихся собственной тени, но и работающих с нечеловеческой энергией и упорством.