В дверь постучали. Гамарник вздрогнул, настороженно глянул на дверь. Та слегка приоткрылась, показалось плоское лицо девахи-домработницы.
— Ян Борисыч, убрать? — спросила деваха, глядя на хозяина невинными глазами.
— Сами уберем! — вскрикнул Гамарник, но тут же взял себя в руки, произнес почти спокойно: — Спасибо, Дика, ты можешь быть свободна. Сходи в кино… Или еще куда. Не мешай нам, пожалуйста.
— Хорошо. Как прикажете, Ян Борисыч.
И дверь тихо закрылась.
— Поговорить не дадут спокойно, — буркнул Гамарник, налил себе остывшего кофе и выпил одним духом.
Василий Константинович поднялся, стал прощаться. Гамарник не удерживал, смотрел в сторону, хмурился, то и дело чесал подбородок, лохматя разбойничью бороду. Простились сухо. Каждый был недоволен как собой, так и собеседником. «Мы не доверяем друг другу, — с горечью подумал Василий Константинович. — А что будет дальше?»
Выйдя из подъезда, Блюхер огляделся и заметил в скверике домработницу Гамарника, разговаривающую с парнем в вельветовой тужурке. В парне без труда угадывался чекист.
«Подслушивала», — догадался Василий Константинович, и сердце его сжалось от страха — и не столько за себя, сколько за жену и детей.
Шагая по улице в гостиницу, думал, что такого страха не испытывал ни в бою, ни в самых безнадежных положениях своей бурной жизни. А тут — на тебе.
«Так я ничего такого и не говорил, — утешил он себя. — Даже наоборот: Гамарнику возражал, говорил о необходимости участия в суде».
Представилось, как через какое-то время сообщение домработницы ляжет на стол Ежову, тот — Ворошилову или даже самому Сталину, а Сталин…
Дальше думать не хотелось, дальше был мрак и ничего больше.
Глава 5
После ухода Блюхера раздался телефонный звонок. Гамарник снял трубку. Звонил Ворошилов:
— Ян Борисыч, как твое драгоценное здоровье?
— Спасибо, Климент Ефремович, состояние омерзительное, врагу не пожелаю.
— Но ты крепись, Ян, крепись! Постарайся к числу десятому июня месяца встать на ноги. Товарищ Сталин считает, что твое участие в процессе обязательно… Кстати, к тебе Блюхер не заходил?
— Заходил.
— Вот-вот, вся коллегия в сборе, кроме тебя. Надо провести предварительное заседание, обсудить кое-какие вопросы… Опять же, я собираюсь провести заседание Военного совета. Твое присутствие на нем — сам знаешь… Может, ляжешь на денек-другой в наш госпиталь? А, Ян Борисыч?
— Если вы настаиваете, товарищ Ворошилов.
— Ну зачем такая официальность, товарищ Гамарник? Свои люди, всегда должны входить в положение… А как же…
— Я непременно войду, товарищ Ворошилов.
— А-а, ну-ну… Поправляйся, товарищ Гамарник.
Пришла из школы двенадцатилетняя дочка. Ворвалась к отцу в кабинет, возбужденная, глаза горят, руки, ноги, голова, все тело — одно сплошное нетерпение.
— Папа! Ты слышал? Папа! Разоблачили еще одну группу предателей и врагов народа! Папа, как они могли? Ты знаешь, у нас в школе был митинг: все за то, чтобы их расстрелять! Все! И даже их родственники! Представляешь? Все! Вот это комсомольцы, папа! А ты тоже за расстрел? Да? Ну, конечно, а как же иначе! Папа, но это же какие-то выродки! Ты помнишь, дядя Фельдман к нам приходил? Такой большой, толстый — фу! У нас девочка учится, она говорит, что его арестовали…
— Мало ли что говорят. Ты бы поменьше слушала…
— Но ведь это правда? Правда? Дядя Фельдман тоже враг народа? Ну какой молодец дядя Ежов! А он мне ужасно не понравился, когда приходил к нам. Помнишь? Ма-аленький такой! Но теперь я полностью изменила о нем свое мнение в лучшую сторону. Это настоящий чекист и большевик.
Слова вылетали из дочери очередями, она захлебывалась ими от полноты чувств, ее меньше всего интересовало мнение отца, ее распирали собственные необычные ощущения и желания. Что-то доказывать, опровергать не имело смысла: не поймет. И никто не поймет. Но ведь сами же мечтали: вырастет новая молодежь, которая по первому же зову партии, не рассуждая, как один человек… Вот и дождались: собственные дети готовы растерзать своих отцов, прочитав лишь короткое сообщение в газете. Она, дочь, будет радоваться, что ее отец принимал участие в заседаниях суда, что он проголосовал за расстрел, будет гордиться им, хвастаться… А потом — не исключено — и его объявят вранаром и каэром. И дочь — его дочь! — будет голосовать на митинге за расстрел своего отца…
От страшного зуда, вдруг охватившего все тело, Гамарник сжался и остановившимися глазами смотрел на свою дочь-подростка. Хотелось сорвать с себя кожу, хотелось кричать, выть, визжать. Девочка наконец заметила необычное поведение отца, изумленно глянула на него.
— Папа, что с тобой?
С трудом выдавил из себя:
— Ничего, малыш, просто приступ болезни. Ты иди, а я приму лекарства, полежу. Еще лучше — пойди погуляй. Сходи… сходи куда-нибудь. Иди, пожалуйста, иди…
Девочка вышла. Ян Борисович долго стоял у окна, стиснув до боли зубы, ждал, когда стихнет приступ диабетического зуда… А если попадешь на Лубянку, там такой зуд тебе пропишут, что и заорешь, и завоешь, и душу продашь дьяволу…
Некстати вспомнился допрос семеновского офицера, захваченного в плен. Офицер шел на связь с какой-то бандой, действующей в тылу красных отрядов, наверняка многое знал, но не говорил. Стали бить — молчит, стали пытать… Бр-ррр! Но то было время военное, а сейчас… Боли Ян Борисович боялся больше всего на свете.
Где-то в глубине квартиры хлопнула дверь, и сразу же повисла звенящая и зудящая тишина.
Ну вот, теперь можно. Все к черту! Все получилось не так, как когда-то хотелось: революция застопорилась, пошла вспять. Сталин беспощадно расправляется с истинными большевиками-ленинцами, власть партии подменил собственной властью, травит евреев. Еще более страшные испытания ожидают партию впереди. Лучше не видеть их и не знать. Ничего не видеть и не знать — все эти будущие мерзости, при виде которых хочется лечь за пулемет и стрелять, стрелять, стрелять… Мерзкая страна, мерзкий народ, которому все равно, что будет завтра, который живет одним днем и не желает проникнуться своим историческим предназначением.
А умереть — это так просто. Нажал курок — и больше ничего не услышишь и даже не почувствуешь. Ни боли, ни страха, ни сожаления. Скажут потом, что не выдержал борьбы с болезнью. Детям не придется за тебя краснеть, тем более — отвечать.
Пару строк в предсмертной записке: «Болезнь доконала. Прошу простить. Остаюсь коммунистом. Гамарник».
Рукоять пистолета холодна и успокаивает кожу ладони. Вот только передергивать затвор очень неприятно — словно сдирается кожа на пальцах…
Предпоследнее ощущение в жизни — прикосновение ствола к виску. Последнее — податливая тяжесть спускового крючка…
* * *
— Застрелился?
— Так точно, товарищ Сталин.
Голос наркома внутренних дел Ежова в телефонной трубке как обычно бесстрастен. Сталин помолчал, затем спросил:
— Что собираетесь делать?
— Как прикажете, товарищ Сталин.
— А у самих, значит, никаких мыслей нет?
— Мысли есть, товарищ Сталин. В оставленной на столе записке товарищ Гамарник сослался на то, что не в силах бороться со своей болезнью. Можно принять эту ссылку как основную версию причины самоубийства. А можно не принимать. Ведь он остается в общих списках на вторую очередь…
— А ты переведи его на первую очередь. Списки — не догма. Застрелился… — Голос Сталина раздумчив и глух. — Хотел уйти от ответственности, списать свои преступления на болезнь. Дураку ясно…
— Так точно, товарищ Сталин.
— В этом направлении и действуй. А вместо Гамарника членом судебного присутствия пусть будет… Алкснис.
— Слушаюсь, товарищ Сталин.
— Затверди, Ежов, как «Отче наш»: процесс чистки не должен останавливаться ни на минуту, одно звено его должно цепляться за другое. Нельзя эту кампанию растягивать надолго. Быстрота и решительность — только в этом залог успеха всей кампании.