Нет, Сталин не может быть героем художественной литературы. Во всяком случае, при жизни. Нужно время, чтобы понять, что именно в нынешней жизни зависело от Сталина, а что было неизбежно с исторической точки зрения и, более того, как бы управляло поступками самого Сталина. Как, впрочем, и самыми обыкновенными людьми. В этом смысле писать о выдуманном Григории Мелехове значительно легче: его поступки на виду, его зависимость от окружающих его людей, от обстоятельств тоже очевидны и вполне объяснимы.
И, наконец, вносить имя Сталина в роман о казачестве — значит испортить роман, искривить естественное развитие его сюжета, что равнозначно вплетению в ткань вольной казачьей песни диссонирующий звук холопства. Точно так же, как заставить Григория Мелехова порвать со своим прошлым и признать, что прошлое это зависело исключительно от его воли.
Пусть этим занимаются другие.
И Михаил Шолохов, мысленно махнув рукой, пошагал к гостинице, где у него в чемодане припасена бутылка коньяку. Выпить, забыть всё и вся, уснуть и, проснувшись, узнать, что все уже разрешилось само собой. Хотя само собой ничего не разрешается, иначе он не оказался бы в Москве и не провел рядом со Сталиным более часа.
Глава 23
Николай Иванович Ежов восседал в высоком кресле за массивным столом и потому казался значительно выше ростом, чем был на самом деле. Он исподлобья поглядывал на комиссара госбезопасности третьего ранга Люшкова, сидящего напротив, хмурился, морщил лицо. Время от времени узкие губы Ежова шевелились, словно что-то во рту просилось наружу, толкая изнутри губы сквозь щели между крепко стиснутыми зубами, но Ежов это что-то не пускал и оттого ужасно мучился.
Люшков докладывал о работе по искоренению троцкизма, проведенной в Северо-Кавказском крае. Речь его текла лениво, она была исполнена подчеркнутой значительности того, что выпало на его, Люшкова, долю. Иногда Николаю Ивановичу казалось, что в речи этой проскальзывает намек на то, что без него, без Люшкова, они бы здесь, в Москве, ничего не добились, их бы в конце концов сожрали вместе с потрохами.
В сущности, все, о чем говорил Люшков, Ежову хорошо известно, но он никогда и никого не перебивал, что бы ему ни говорили, накрепко усвоив правило, что чем больше человек говорит, тем больше проговаривается.
Слушая Люшкова, Николай Иванович с удивлением отмечал, ко всему прочему, что орден Ленина, пожалованный Люшкову за работу на юге, как-то невероятно поднял его в собственных глазах, сделал фигуру осанистее, что он еще больше раздобрел, хотя работа чекиста вроде бы не располагает к этому, — сволочная работа, надо сказать, — но, видать, не всем она во вред здоровью, кому-то и на пользу. Если раньше Люшков походил на Чарли Чаплина и чертами своего лица, и усишками-кляксами, и густой спутанной шевелюрой, и еще чем-то, то теперь от Чарли Чаплина остались лишь усишки да шевелюра, а выражение выпуклых угольно-черных глаз, — еще недавно тоскливое и жалостливое, почти как у Ягоды, — сменилось на уверенное и даже нагловатое.
«Ишь ты, расцвел как! Видать, конец свой не чует», — подумал Николай Иванович со злорадством.
— Что касается писателя Шолохова, — говорил Люшков, поглядывая на Ежова, — то мы точно выяснили, что он постоянно якшался с недобитками казачьего восстания на Дону, которое имело место в девятнадцатом году, препятствовал проведению коллективизации, выгораживая кулаков и подкулачников от заслуженной кары…
— Шолохов вне подозрения, — перебил Люшкова Ежов, дернув верхней губой. — Мы проверяли.
Люшков на мгновение смешался, но тут же взял себя в руки и продолжил тем же тоном, словно и не было никакого замечания наркома внутренних дел:
— Я и говорю, что если бы у нас было побольше времени, мы бы на месте установили, что его интерес к бывшим повстанцам вызван работой над книгой, а защита кулаков и подкулачников — грязная клевета на писателя со стороны тех же кулаков и подкулачников. Это вполне могло выясниться позднее при тщательной проверке фактов.
И Люшков замолчал, преданно глядя на своего начальника.
Николай Иванович тоже молчал, возился со своим портсигаром, выуживая из него папиросу. Выудив, долго разминал и выстукивал ее по крышке портсигара, чиркал спичками по коробку и следил, как чернеет деревяшка и выгибается в его пальцах. Прикурил только с четвертой спички и, несколько раз затянувшись дымом, заговорил сквозь зубы бесцветным голосом:
— Партия и товарищ Сталин высоко оценили работу твоей группы в Северо-Кавказском крае. Главное вы там сделали: разгромили основные силы троцкизма. Теперь партия и Цэка поручают вам новое ответственнейшее дело — навести большевистский порядок в Дальневосточном крае и укрепить там истинно ленинско-сталинские партийные и чекистские кадры. Всю тамошнюю сволочь… всю эту троцкистско-фашистскую сволочь — решительно и без всяких колебаний… — и Николай Иванович сделал рукой такое движение, будто поймал на лету муху и раздавил ее в кулаке. — Дерибас и Балицкий, на которых была возложена эта задача, с ее решением не справились. Мы их отозвали. Ты справиться должен. Никаких оглядок на авторитеты, никаких проволочек с разбирательствами и судами. Есть подозрение на каэрство — к стенке. И весь разговор. Твои предшественники затянули эту работу и погрязли в сутяжничестве. Партия не может терпеть такое благодушие и нерешительность, которые есть предательство дела рабочего класса и революции.
Стукнул кулаком по столу, откинулся на спинку кресла, ощерился, показав красные десны и кривые желтые зубы.
— Тебе все ясно, Люшков?
— Так точно, товарищ нарком! — вскочил Люшков и вытянулся, преданно глядя на Ежова выпуклыми черными глазами. В эти мгновения он вновь напомнил Чарли Чаплина, только Чарли Чаплина раздобревшего и весьма довольного собой.
Да и почему бы ему, Люшкову, не быть довольным самим собой? Поработал в казачьем краю на славу, заработал орден Ленина — высшую награду СССР. Правда, могли бы дать еще один ромб в петлицы и оставить в Москве, чтобы использовал свой опыт на столичных каэровских кадрах, но у Люшкова слишком много влиятельных врагов: тот же Евдокимов, например, или Заковский, а еще более влиятельный — первый зам Ежова Фриновский. Этот Люшкова на нюх не выносит, готов сожрать с потрохами, потому что Люшков многих его людишек поставил к стенке, Фриновского об этом не спрашивая и не извещая: отчитывался только перед Ежовым.
Впрочем, Люшкову Ежов тоже не шибко симпатичен: чужой человек. И, скорее всего, в кресле этом надолго не задержится: на чем-нибудь обязательно свернет себе шею. Как и Ежову несимпатичен Люшков: заносчив, себе на уме. Но Ежов Люшкова вынужден терпеть, потому что Сталину Люшков нужен в качестве одного из противовесов Фриновскому. Не исключено, что и самому Ежову. Разогнав слишком теплую компанию, сгруппировавшуюся вокруг Ягоды, Сталин теперь не допускает, чтобы в НКВД все дули в одну дуду, а это значит, что рано или поздно он выберет и оставит самых нужных, всех других пустит под топор.
Николай Иванович судьбу свою знает: еще в детстве нагадала ему цыганка, что примет смерть он от своего покровителя и благодетеля. Но более всего он знает Сталина, единственного своего покровителя и благодетеля, и знает, зачем Сталину нужен Колька Ежов. Как и то, зачем ему, Ежову, нужен Люшков.
В сущности, работа работой, успехи и успехами, а надеяться приходится исключительно на случай: может так сложиться, что именно ему, Кольке Ежову, и повезет… если может сложиться. Потому что всякая надежда призрачна, как характер молодой, красивой и взбалмошной женщины, окруженной похотливыми мужиками. Разве что самому постараться уничтожить как можно больше соперников, чтобы, когда Большая чистка закончится, Сталин, оглядевшись, не обнаружил вокруг себя никого, кроме все того же Ежова. Жаль только, что не все доступны карающей руке Николая Ивановича. Берия, этот новый фаворит Сталина, слишком опасен. Однако подходов к нему нет. Остается ждать, когда Берия споткнется на чем-нибудь сам. Но хитер, паскуда, очень хитер.