— Ты полагаешь…
— Ах, Лева! Ничего я не полагаю! Но и брюзжать по поводу действительности не вижу никакого смысла. Всякая действительность хороша для одних и плоха для других. Аксиома! Давай-ка лучше еще закурим твоих папирос.
Глава 14
В эту ночь Алексею Петровичу работалось из рук вон плохо. Более того, часа через два стало казаться, что весь его роман о нынешнем времени есть сплошная ложь, ничего не объясняющая ни современникам, ни, тем более, потомкам, ложь унизительная и бесполезная. Он уныло скользил мыслью по предполагаемому сюжету романа и приходил к выводу, что взял не тех героев и не те жизненные ситуации, что в драматургии романа нет именно драмы, что с какой стороны не посмотри, все шито белыми нитками, все сомнительно и может вызвать столько нареканий, ядовитых издевок со стороны идеологических цензоров и окололитературных Церберов, что и захочешь повернуть время вспять, да не получится. Но самое страшное, что он и сам не верит в то, что пишет. Описывать же события так, как он их видит и понимает, равносильно самому себе надеть на шею петлю да еще и на табуретку влезть добровольно. Нет, не зря все шло к тому, чтобы писатель превратился в послушного власти художественного — в кавычках, разумеется, — оформителя ее идей, излагаемых в передовицах «Правды». Он, Алексей Задонов, был таким оформителем в газете, мечтая о некой свободе в образе писателя, но свободы нет и здесь, лишь само оформительство поменяло внешний облик и название.
Алексей Петрович встал из-за стола и, заложив руки за спину, принялся расхаживать по кабинету в узком пространстве между столом и книжными полками, скользя невидящим взглядом по знакомым корешкам книг.
Что ж, бросить все и вернуться к «кульману»? А как же Пушкин? Или Достоевский? Или Толстой? А как же Михаил Шолохов? Сумели же они донести до читателя свои идеи, несмотря ни на какие препоны. Так неужели же и он, Алешка Задонов, не сумеет?
Однако расхаживание по кабинету и ссылки на других писателей ничего Алексею Петровичу не дали — никаких новых идей, новых мыслей и даже ощущений. Казалось, что внутри у него, в том месте, где предполагается душа, все остыло и уснуло и не способно откликаться ни на какие призывы голосов из прошлого, с которым он был связан, как ему представлялось, неразрывными узами. Увы, голоса эти с каждым годом звучат все тише и тише, и он не в силах ничего с этим поделать.
Да и что это такое — писатель? Только лишь способность пользоваться словом так, как художник пользуется кистью, вышивальщица — иглой, или это еще и свыше предоставленное тебе право говорить с людьми обо всем, что их мучает и радует, их, бессловесных и безмысленных? Но если мысли твои связаны, если ты обречен воспроизводить чужие мысли, облекая их в некую приятную для чтения форму, то можно ли этим удовлетворяться и позволять использовать себя в столь унизительной роли? Разве не задача писателя показывать людям, что они есть на самом деле и чем бы могли стать, если бы очень сильно пожелали? Но этой-то возможности ты как раз и лишен. Так какой же ты тогда, к чертям собачьим, писатель, если не способен найти для себя то, что нашел Шолохов? Уж лучше, действительно, за кульман, чертить шатуны и кривошипы. Вон брат Лева… Разве он живет менее наполненной жизнью?
Алексей Петрович сжал за спиной одной рукой другую — до боли, до ломоты в суставах. Он знал, что все эти его рассуждения — от лукавого, что он болен писательством, и какие бы запреты ни возникали перед его страстью, он будет писать и писать, лавируя между рифами запретов и ограничений, не уйдет добровольно из этого сладкого мира выдумки, даже если бы пришлось ограничиться описанием деревьев и трав, жучков и прочих бессловесных тварей.
А может, взяться за историю? История сейчас в моде. Вон Алексей Толстой… продолжает писать своего Петра Первого. На Мосфильме снимают кино по его же роману. Говорят, будто готовится целая серия фильмов о Великом Прошлом, которое еще недавно огаживалось всеми этими Филькинштейнами и Филькиншрайберами, Бухариными и Демьянами Бедными…
Вторые-то — особенно отвратительны, ибо — русские. Теперь одни в первых рядах советских патриотов, другие… Кто это сказал, что патриотизм — последнее прибежище негодяев? Впрочем, неважно кто. Важно, что все сегодняшние негодяи становятся ультра-патриотами.
«Боже, накажи их за их мерзости!» — неожиданно для себя взмолился Алексей Петрович, и даже рука его потянулась вверх, но замерла на полпути.
Часы пробили два. Дверь тихо отворилась, неслышно вошла Маша, неся перед собою поднос. Поставила поднос на стол, молча, с недоумением уставилась на своего мужа, вышагивающего взад-вперед с заложенными за спину руками.
«Как арестант», — мелькнуло в ее голове, и тело охватило леденящим холодом недоброго предчувствия.
— Алеша, — тихо позвала она. Ей показалось, что муж не видит ее, что он вообще где-то не здесь, где-то далеко-далеко, откуда не возвращаются.
Алексей Петрович остановился, вскинул голову. Он слышал и видел свою жену, но врожденное актерство заставляло его играть некую роль и делать вид, будто он так погружен в себя, что ничего не видит и не слышит.
— А-а, это ты, — произнес он вполне натуральным голосом человека, вернувшегося из неведомого. Затем стремительно подошел к Маше, взял за руку, сел, посадил ее к себе на колени, как не саживал уж года три, отметив при этом, что Маша потяжелела и ему трудно удерживать ее на своих ослабевших за последние месяцы почти полного бездвижья ногах.
«Надо гулять, — вяло подумал Алексей Петрович, зная, что специально для укрепления ног гулять не станет, что вообще забота о собственном здоровье — неприлична для истинного интеллигента. Другое дело, если бы он жил в деревне. Тогда приходилось бы ежедневно пилить и рубить дрова, заниматься еще чем-то, чем он занимается иногда на даче по необходимости. Но здесь, в Москве…
— Что-нибудь случилось? — тихо спросила Маша, опираясь одной рукой на подлокотник кресла, чтобы мужу было легче держать ее располневшее тело, а другой гладя его мягкие волосы, кое-где уже тронутые сединой.
— Нет, ничего, — поспешил успокоить ее Алексей Петрович. — То есть лично у меня ничего не случилось. Если не считать того, что работа сегодня почему-то не клеится.
— Ты устал, Алешенька. Тебе надо отдохнуть, развеяться, куда-нибудь поехать. Почему бы тебе не воспользоваться приглашением армянских писателей и не посетить Армению? Там сейчас уже тепло, все цветет. Право, поезжай.
— Да, ты, пожалуй… Я действительно устал, в голове пусто, на душе — тоже. И потом, все эти мерзости вокруг, в которых я никак не могу разобраться…
— Попей чаю, а то остынет…
— Да-да, чаю… Спасибо тебе, ангел мой, спасибо. Ближе тебя у меня нет никого. Я даже не представляю, что бы я делал, если бы не было тебя, — шептал Алексей Петрович, целуя жене руку.
В эту ночь Алексей Петрович ласкал свою жену с такой страстью, будто к нему вернулась молодость, и Маша лишь тихо постанывала, пугаясь его неистовых ласк.
На другое утро Алексей Петрович отправился в Правление Союза писателей. Он жалел, что не поехал туда вчера, хотя и не мог внятно объяснить себе, что бы такое могло измениться за день, проведенный им в стенах своего дома, если ничего не изменилось за полмесяца, что он не был на Тверском бульваре.
«Поеду, заплачу партвзносы, — подумал он, надевая в прихожей пальто, хотя платил обычно к концу месяца, а до конца марта оставалось еще более десяти дней. — Ну и… выясню насчет командировки в Армению». Он знал, что все это лишь отговорки, что на самом деле в Правление Союза его гонит страх перед неизвестностью, настолько сильный и необоримый, что сидеть дома и ждать становилось почти невыносимой пыткой. Уж если будут арестовывать, во что он никак не мог поверить, так лучше где-нибудь, лишь бы не в собственном доме на глазах жены и детей.
Первый, кого Алексей Петрович встретил в коридоре Дома Герцена, был член Президиума Правления СП поэт Исаак Соломонович Фефер, стремительно шагающий ему навстречу и чуть не налетевший на Задонова в полутемном коридоре.