— Я тоже считаю, Иосиф Виссарионович, что на чужбине русский писатель перестает быть русским писателем. И писателем вообще…
— Вот и договорились. Работайте, товарищ Булгаков. Работайте… — И долгие гудки прервали речь прокуратора.
Елена Сергеевна давно ожидала момента, когда Михаил Афанасьевич отложит перо. Это означало, что ее муж возвращается из дальних далей, но возвращаться он будет долго, а ее снедало нетерпение. И было отчего.
И она повторила, уже более настойчиво:
— Милый, ты уже закончил?
Ее обращение к Михаилу Афанасьевичу погасило в его сознании странные видения, он медленно повернулся к жене, собрал на лбу морщины, пытаясь сосредоточиться.
— Да?
— Извини, что я отвлекаю тебя, — заторопилась Елена Сергеевна. — Но тут вот в газетах вовсю ругают твоих хулителей. И даже Мейерхольда. Правда, о тебе ни слова, но всю эту братию разделывают под орех. Даже удивительно.
— Вот как? Действительно? — несколько оживился Михаил Афанасьевич. — Ну и что там?
— Да вот пишут, что арестованы Авербах, Киршон, Корнилов… тут много имен, я даже не всех знаю.
— А-а… Это все бывшие рапповцы. Вот Маяковский бы порадовался, если бы остался в живых. Уж кто-кто, а они ему крови попортили. Может, из-за них он и застрелился.
— Значит, есть мстительница за всех поруганных и гонимых, есть Немезида, мой милый. Я очень рада…
— Мда, радоваться-то как раз и нечему. Сегодня одних, завтра других, послезавтра третьих… Тут и не поймешь, кто кому мстит и за что. Если бы они не обладали властью, то мне, например, было бы совершенно безразлично, что обо мне говорят все эти Раскольниковы. И пусть говорят. В конце концов, они ничего бы не решали, будь у нас несколько другие порядки. Не критики и прочая окололитературная шваль выносят окончательный приговор произведению искусства, а время… А отомстить… отомстить я мог бы им и сам, как мстил Мольер своим недругам и завистникам. Но, в отличие от Мольера, у которого был свой театр, которому благоволил король, мои пьесы не ставят, прозу не печатают. Мольеру повезло, а мне не везет, и мщение, увы, вряд ли состоится… — Михаил Афанасьевич помолчал, напряженно морща высокий лоб, заговорил снова: — Вообще говоря, когда судьбы творцов находятся в руках одного человека, или некоего синедриона, решения которых исходят не из общечеловеческой справедливости, а из представлений о ней… — не договорил и зябко передернул плечами.
— Тут, кстати, большая статья некоего И. Л., — продолжила Елена Сергеевна, шелестя газетами. — И, что изумительно, он сравнивает этих людей… С кем бы ты думал? — Подождала немного, но муж лишь вздернул белесые брови, и закончила: — Он их сравнивает со Смердяковым! А? И это наверняка один из тех, кто еще недавно клеймил Достоевского как прожженного антисемита. Чудеса да и только…
— Дай-ка посмотреть, — протянул руку Михаил Афанасьевич. — Любопытно. Крайне любопытно.
Он читал, хмыкал, качал седеющей головой. Думал:
«Они создали это государство, это механическое чудовище, которое неожиданно для них самих перестало им подчиняться. Они высидели «роковые яйца» — из них вылупились гады и стали размножаться со страшной интенсивностью… Они поздно спохватились: гады начали пожирать своих создателей, оказавшихся заодно с Вараввой, с Иудой, с первосвященником иудейским Иосифом Каифой. Даже Понтий Пилат проявил способность к снисхождению, но только не они. Потому что им важнее всего сохранить те порядки, которые они установили, создавая это государство, уверенные, что эти порядки будут служить им вечно. Их по-человечески жаль, но более всего жаль тех, кто оказался на пути чудовищ совершенно случайно».
Телефонный звонок раздался неожиданно, нагло прорвав установившуюся в квартире тишину.
Михаил Афанасьевич поднял голову, посмотрел на Елену Сергеевну, та — на телефон. Затем она встала, прошла в угол, где на стене висел черный аппарат, издавая нетерпеливые звоны. Сняла трубку, произнесла:
— Алё-ооо!
Почти с минуту слушала молча, затем глянула на мужа, сказала, прикрыв трубку рукой:
— Звонит Чичеров. Говорит, что сегодня в Доме Герцена собрание, на котором будет принято открытое письмо с осуждением всех этих Смердяковых. Говорит, что явка обязательна.
Лицо Михаила Афанасьевича превратилось в печеное яблоко, точно он вместо компота хватил касторки. Но, подавив в себе отвращение, он произнес:
— Скажи, что приду. Спроси, во сколько.
— В семнадцать-ноль-ноль, — ответила Елена Сергеевна, послушав трубку, и аккуратно повесила ее на рычажок.
— Ты собираешься идти? — спросила она через несколько минут, когда Михаил Афанасьевич, вымыв руки, уселся за обеденный стол.
— А что ты предлагаешь?
— Ничего. Я просто спросила, — ответила она, разливая по тарелкам суп.
— Мне и самому не хочется идти. Но что поделаешь? Всеобщий психоз. А я не хочу стать случайной жертвой государственного механизма. В конце концов, это даже любопытно, как некоторые из них будут выкручиваться из того положения, в которое сами же себя и загнали, устраивая гонения на русскую литературу. Ты знаешь, это даже может мне пригодиться для «Театрального романа». Или для пьесы о Великом князе Владимире. Надо будет показать, что и в те далекие времена были в его окружении люди, которые хотели сохранить старые порядки, однако, увидев, что сила не на их стороне, сами принялись охаивать прошлое, каяться и превозносить мудрость князя Владимира…
— Ой, не переборщи с этим, милый. Вспомни: в пьесе Демьяна Бедного «Богатыри», в которой он охаял историю древней Руси, в свое время некоторые товарищи тоже находили соответствующие параллели с нашим временем, но совершенно с противоположных позиций. Как бы они и тебя не запараллелили, но уже в другую сторону. А уж если сам Сталин узнает себя в князе Владимире, не сносить тебе головы. Ведь сперва Владимир рубил головы христианам, прилюдно насиловал чужих жен, а потом вдруг прозрел и, превратившись в истого христианина, стал рубить головы язычникам.
— Я еще не знаю, как это сделать, но постараюсь сделать так, чтобы и узнал и не прогневался. Тут нужна некая золотая середина. Ничего не поделаешь: придется как-то крутиться-выкручиваться… в духе, так сказать, времени.
— А мне кажется, что прав Станиславский: тебе надо написать пьесу о Сталине.
— Я и сам об этом думаю. Более того, я уже сделал кое-какие наброски. Это будет начало девятисотых, Батум, молодость Сталина, его уход из духовной семинарии, вступление на путь революционера. Надо только закончить роман о дьяволе…
— На следующий год Сталину будет шестьдесят, — напомнила Елена Сергеевна.
— Да-да, я помню. Но у меня еще есть время…
— Я только боюсь, — осторожничала Елена Сергеевна, — что все эти… что они расценят твою пьесу о Нем с определенных позиций…
— Пусть. Мне не привыкать. Но пройти мимо такой фигуры, которая воплощает в себе так много сильных сторон государственного деятеля новой формации, так много противоречий революционной эпохи — пройти мимо такой фигуры мне, как драматургу, просто непозволительно. И потом, это будет пьеса о его революционной юности, поэтому мне не придется возносить хвалу человеку, который еще ничего не совершил кроме решительного шага в определенном направлении. Однако в этом шаге должна просматриваться будущая его судьба…
— Да, ты прав, мой милый: это будет, скорее всего, хорошая пьеса. Но ведь Он так и не пожелал встретиться с тобой. И на последнее письмо твое не отвечает. И никто не отвечает, кому ты писал… Боюсь, что он изменил о тебе свое мнение…
— Это ужасно, когда судьба писателя зависит от мнения одного человека, — произнес Михаил Афанасьевич. — У меня такое ощущение, что Он хочет, чтобы я стал таким же, как и все…
— Тем не менее он много сделал для возрождения русской литературы… И тебе помог в свое время…
— Так тем более…
Глава 23
Все тот же небольшой зал, в котором всего пару лет назад почти те же самые люди кричали вслед за Мейерхольдом и тем же Чичеровым: «Вон с подмостков советских театров полуаппологета буржуазии Булгакова!» Тогда они, казалось, были всесильными, и даже тот факт, что Сталин разрешил к постановке «Дней Турбиных», их нисколько не смущал. А еще был далекий двадцать шестой год — год первой постановки, когда этот же самый Чичеров носился с коллективным письмом протеста против этой постановки. Сегодня он опять носится с письмом, но уже прямо противоположного свойства. Теперь этот негодяй стал истинным русским патриотом. Он, видите ли, в те поры сильно заблуждался, но мудрая политика партии, возглавляемой товарищем Сталиным, открыла ему глаза на истину, открыла глаза на тех, кто совсем недавно представлялся ему настоящими коммунистами-интернационалистами, на деле оказавшимися троцкистами, немецкими и польскими шпионами.