— Я не один, Никита. С товарищем.
— Пожалте и с товарищем.
— Толстой! Толстой! — прошелестело по толпе.
Алексей Петрович, протискиваясь к двери, подумал: «Толстого знают, а меня вот нет». Но подумал без зависти, решив, что это оттого, что Толстой здесь завсегдатай, а он, Задонов, второй или третий раз.
Раздевшись, они прошли в полупустой зал. Важно приблизился пожилой метрдотель, степенно расшаркался перед Толстым:
— Куда изволите, Алексей Николаевич? Хотите в отдельный кабинет?
— Хочу, — буркнул Толстой. И добавил: — Вели сообразить, братец, как обычно. Икорки черной побольше, да чехохбили погорячей. Водочки графинчик, да коньячку армянского. Ну и вино — сам знаешь.
— Слушаюсь. Будет исполнено в лучшем виде.
— Старая закваска, — пояснил Толстой, усаживаясь за стол и провожая глазами величественную фигуру метрдотеля. — А нынешние — дрянь. Ну да черт с ними со всеми! Кстати, слыхали: Кольцова-Фридлянда посадили в кутузку?
— Да-да, слыхал, — встрепенулся Алексей Петрович, вновь испытывая сосущее чувство страха. — И про Фейербаха слыхал. И про других тоже.
— Посади-или голубчиков, посади-и-ли, — удовлетворенно тянул Толстой. — И еще ни одного посадят, помяните мое слово. Сталин давно уж повернул на русский патриотизм, а эти… — махнул пренебрежительно рукой. — Эти только под ногами путаются со своим… этом самым… интернационализмом. Они свои песни спели. Не жалко. А уж как хотели меня туда же упрятать! Как хоте-ели. Но не вышло. Не рой другим яму… А Мандельштама жаль. Хотя — дурак: решил повыпендриваться, жидовский норов свой показать. И перед кем? Читали его стишата о «кремлевском горце»? — уставился Толстой в глаза Задонову.
— Да-да, читал. Так себе стишата, — кивнул Алексей Петрович головой. — Написал бы кто-нибудь другой, никто бы и внимания не обратил.
— Это верно. Вспомните пушкинские эпиграммы на сильных мира того — блеск! Хотя бы на графа Воронцова…
И Толстой продекламировал, щелкая в такт рифме пальцами:
Полу-милорд, полу-купец,
Полу-мудрец, полу-невежда,
Полу-подлец, но есть надежда,
Что будет полным наконец.
— А? Каково! А эти: «полразговорца — горца»… Ерунда! Детский лепет! — продолжал он, все более распаляясь. — Хуже: вместо рычания льва тявканье собачонки. А результат? Вот вам и результат. А мог бы еще писать. Вон Пастернак — этот иудей истинный! Заглянул в газетку: что там? День Красного флота? — нате вам поэму про Красный флот. Флота воздушного? День дворника? Нате вам патриотический стишок и про то, и про другое. Осень на дворе — поэма про осень. Весна, зима, лето — про все стишки на целую полосу. А стихи? Будто колуном отколотые поленья. Машина для рифмования. В духе, так сказать, времени. А время изменится — снова станет патриотов клясть во все тяжкие. Впрочем… — Толстой задумался, понурив голову, принялся разжигать трубку. Выпустив изо рта клуб дыма, продолжил: — Впрочем, и я не лучше. Все мы поем с чужого голоса. Все оглядываемся. А петь надобно так, как соловей поет: глаза закрыл — и во все горло. И пусть там ястребы, совы, мальчишки с рогатками — ему все нипочем. Главное — спеть свою песню. Я иногда завидую Демьяну Бедному: он хоть верит в то, о чем пишет. Услужливый дурак… Или те же Светлов с Багрицким… — И замолчал, заслышав шаги.
Два официанта вошли в кабинет с подносами, принялись накрывать на стол.
Едва они вышли, Толстой, разливая водку, спросил:
— Вы как думаете: с приходом Берии на пост наркома внутренних дел что-нибудь изменится?
— Скорее всего, да, — осторожно ответил Алексей Петрович, беря полную до краев рюмку тремя пальцами. — Не исключено, что посадят кого-нибудь за излишнее усердие. Как после коллективизации. Я заметил: все персональные изменения наверху неизбежно знаменуют собой определенный поворот в политике…
— Мда-а. Что-то во всей этой чистке есть непонятное, — Толстой покачал головой, точно стряхивал перхоть со своих прямых волос. — Бьют самых что ни есть ррреволюцьёнеррров. И как бьют! Наповал! Вот что удивительно: революционеров — за контрреволюционность. Думаю, что тут что-то от Ивана Грозного. И от Петра. Борьба с косностью. Иван Грозный бил бояр, то бишь верхи, Петр — стрельцов, то бишь низы. Но те и те тянули назад. А нынешние? Нынешние куда тянут? А? То-то и оно… Впрочем, ну их всех к черту! Давайте выпьем, Алексей Петрович, чтоб нас миновала чаша сия. Мы с вами, да Шолохов, да еще с пяток — последние могикане действительно русской литературы. Нам уцелеть надобно пренепременно. Иначе что же останется? — И сам же ответил: — Ровным счетом ничего-с!
Выпили не чокаясь. Закусили. Толстой тут же стал наливать вновь. Алексей Петрович, воспользовавшись паузой, поспешил поделиться своими смутными еще мыслями:
— Тут вот случайно совершенно узнал, что арестовали всю верхушку одного из районо. Начальница — из бывших аристократок, ее помощницы — вполне современны, жидовок среди них ни единой. Я поначалу, признаться, изумился: за что? А потом сложил с подобными же фактами… — Алексей Петрович налег грудью на стол, заговорил громким шепотом: — Я ведь в августе-сентябре снова проехал по Транссибу по заданию «Гудка»: захотели они посмотреть, что изменилось за эти годы, захотели сравнить. Уломали, согласился поехать. Да, признаться, и самому интересно было. И что же вы думаете? На железной дороге — ни единого из бывших начальников! Как корова языком. Вплоть до начальников небольших станций. В районах, областях срезаны все партийные, советские и всякие другие верхушки. То же самое по НКВД и Красной армии. Слыхал, будто брали по спискам. Хотя, конечно, из вагона многого не разглядишь, а люди на откровенность нынче не горазды. Но шила в мешке не утаишь. Впечатление жуткое, скажу я вам: как будто что ни начальник, то враг народа. Да, так вот, я и говорю: сложил все вместе и получилась странная штука: получилось, что троцкисты и шпионы тут ни при чем, хотя, разумеется, и такие имели место быть, а дело… В чем, вы думаете? — Уставился в глаза Толстого немигающим тревожным взглядом.
Толстой в ответ лишь пожал плечами.
Алексей Петрович откинулся на спинку стула, торжественно произнес:
— Дело, как мне кажется, в советской бюрократии — и ни в чем более. В самой обыкновенной бюрократии! Сталин… — Алексей Петрович вновь налег грудью на стол, еще больше понизил голос: — Сталин, судя по всему, решил избавиться от советской бюрократии, бюрократии, поднявшейся на гребне революционной волны, — вот в чем вся штука…
Толстой смотрел на Алексея Петровича, слушал, жевал губами, через лоб пролегли глубокие морщины.
— Бюрократия, говорите? Хмм! Как-то не умещается. Чего-то в этой вашей теории не хватает… Мда.
— Да это никакая не теория! — воскликнул Алексей Петрович. — Это самая банальная практика! Вы вспомните, вспомните, о чем все последнее время говорил Сталин на съездах и конференциях!
— И о чем же?
— О засилье бюрократии — вот о чем! Вот он ее и… А шпионы-диверсанты — это для дураков. Не станет же он, в самом-то деле, провозглашать: смерть бюрократии! Дураки не поймут. Дураки — они как раз эту бюрократию и составляют. Как внизу, так и наверху.
— Страшновато, — Толстой подергал себя за нос. — Эдак можно половину народа пустить под топор.
— Именно так и вышло, — захлебывался словами Алексей Петрович, который все более утверждался в своем открытии и находил для этого в своей памяти все новые и новые тому подтверждения. И даже тому, что ни один из его репортажей с мест так и не был напечатан в газете полностью, а лишь те из них, в которых констатировалось, что дела идут хорошо, и лишь между строк о том, что повсеместно на смену старым кадрам пришла и продолжает приходить молодежь с дипломами о высшем образовании и свидетельством о пролетарско-крестьянском происхождении в анкете.