7 ноября утром Василий встал раньше обычного, побрился, умылся, позавтракал и стал собираться на демонстрацию.
— Может, не пойдешь? — не слишком уверенно говорит Мария, глядя, как Василий повязывает галстук, стоя перед зеркалом. — Смотри, какая отвратительная погода…
Действительно: за окном ветер безжалостно треплет обнаженные деревья, закручивает штопором белые космы снега, кидает их в окно, громыхает жестью на крыше, воет в трубе печки-голландки.
Но Василий на робкий вопрос Марии лишь пожимает плечами: о чем спрашивать, если не идти никак нельзя? Между тем и он и Мария знают, что можно и не идти: о том, что у него не все ладно с легкими, известно начальству, поэтому оно, это начальство, не осудит его и не станет песочить на «треугольнике» и собрании коллектива, если он не пойдет на демонстрацию. Но для Василия важна не демонстрация, а то, что он сегодня вновь встретится с Викой. Они давно не виделись, почитай, недели две, лишь пару телефонных коротких разговоров, а это так мало, почти ничего. Он извелся, готов лететь к ней хоть сейчас, поджидать у дома, и никакие демонстрации ему не нужны.
Но Вика не может не идти на демонстрацию, и не только потому, что комсомолка, а потому, что сама считает обязательным для себя участие во всем, что касается комсомола, страны, своего коллектива. Поэтому и Василию приходится идти на демонстрацию тоже. А вот когда она закончится, они встретятся и проведут вместе часа два-три. Оправдывая эти часы, он может сказать Марии, что был с друзьями, — и это вполне веская причина для того, чтобы вернуться домой попозже: для Марии рабочий коллектив — тоже не пустой звук.
На Василии все тот же костюм, который он сшил по случаю премии за рацпредложение еще на Путиловском, но поскольку надевает он его лишь по большим праздникам, то костюм смотрится, как новый. Правда, он стал несколько просторен для Василия, но если одеть под пиджак теплую безрукавку, то всё приходит в норму.
— Тебя когда ждать? — спрашивает Мария, снимая соринку с коричневого пальто Василия.
В ответ он опять пожимает плечами, но на этот раз находит нужным пояснить:
— Все зависит от того, сколько народу придет на демонстрацию и в какой колонне пойдет наш завод. Я слышал, что среди районов наш район лишь на пятом месте, так что сама знаешь: пока подойдет наша очередь, пока пройдем Дворцовую площадь… Опять же, трамваи не ходят…
Он целует Марию в щеку, открывает дверь и с облегчением переводит дух: эти сборы под ее пристальным ревнивым взглядом, эта необходимость врать и выкручиваться… — и что за жизнь у него такая непутевая, черт бы ее побрал! Может, и правда, сойтись с Викой? Он бы помогал Марии, брал бы Витюшку к себе на выходные… Мария бы пошла работать, детей в садик… Но эти мысли недолго занимают Василия. Едва он вышел из подъезда, едва злой, порывистый ветер со стороны Ладоги обдал его лицо и колючий снег горохом затарахтел по его пальто и шляпе, он тут же забыл о Марии и детях: Вика — единственное, что манило его к себе, гнало из дому в непогоду, ее глаза, ее улыбка, смех, речи, исполненные тайного значения, ее горячее, ненасытное тело…
После демонстрации Василий поджидал Вику на углу ограды Лопухинского сада, что на Аптекарском острове, рядом с улицей Красных Зорь. Где-то недалеко отсюда, в одном из переулков, находится ее дом. Василий всегда провожал Вику до конца ограды по набережной Большой Невки. Она сама выбрала этот кружной путь по набережной, обычно пустынной, чтобы подольше побыть вдвоем и вволю нацеловаться.
Шел второй час дня. Морозило. Ветер гонял по мостовым снег, закручивал в спирали, выкладывал из него возле деревьев и фонарных столбов белые языки. Свинцовая вода Большой Невки звучно билась о гранит набережной. Поглощая снежную крупу, она густела, теряла легкость и подвижность. Вода напомнила Василию тот давний вечер, когда его окончательно выгнали с рабфака. Тогда он чуть не замерз, бродя по ночному городу, заболел, попал в больницу. Именно с больницы в его жизнь вошла Мария.
По радио передавали оперу «Князь Игорь»; бас, перебиваемый стонами ветра и шорохом снега, выводил: «Ни сна, ни отдыха измученной душе…» Василий сквозь метель видел сверкающий позолотой зал Кировского театра, огромные люстры, слышал скрип кресел, кашель простуженных зрителей. С тех пор, как Мария забеременела первый раз, они никуда не ходят: и некогда, и Мария не любит бывать в театре, особенно в опере; цирк да кино — вот все, что ей нравится…
Вика должна бы уже придти, а ее все нет и нет. Подняв воротник пальто, Василий жмется к тумбе для объявлений, хоронясь от снега и пронизывающего ветра.
Вика появилась неожиданно и не с той стороны, откуда он ее ожидал.
— Замерз? — спросила она вместо привета, прижалась к нему, обхватив руками за шею. — Прости меня, Васенька, я не могла уйти раньше. Зато теперь мы с тобой пойдем ко мне домой…
— А родители? — спросил Василий и с тревогой заглянул в черные глаза Вики.
— Родители только что уехали в гости. Я же тебе говорю: еле-еле их выпроводила. Они собирались к пяти, но я уговорила их заехать по дороге к бабушке с дедушкой. Ну, пошли, пошли скорее! — И она потянула Василия за рукав пальто.
Дом Вики похож на дворец: три этажа с большущими окнами, колонны, львы, полуголые мускулистые мужики держат навес над входной дверью, распластав по выпуклой груди кучерявые бороды. Квартира под стать внешнему облику дома: высоченные лепные потолки, огромные окна, как в студии художника Возницына, где Василий был однажды, резные дубовые двери, старинная мебель, за стеклянными дверцами буфета хрустальные вазы, бокалы и еще что-то, чему Василий не знает названия.
— Это все не наше, — сказала Вика, окидывая виноватым взглядом большую комнату. — Здесь все казенное. Даже посуда. Только постельное белье и одежда у нас свои. Нам эту квартиру дали в прошлом году, когда папу освободили и назначили главным механиком завода. А до этого мы жили в коммуналке на Голодае.
Василий впервые оказался в такой роскошной квартире, он даже не представлял, что подобные квартиры существуют. Ему казалось, что вся роскошь давно уничтожена или сдана в музеи, что все большевики, какие бы посты они ни занимали, в том числе и сам Сталин, живут в скромных квартирах, почти таких же, как у самого Василия, ну разве что чуть-чуть побольше и побогаче, но чтобы вот в таких буржуйских хоромах — это не укладывалось у него в голове. Он с сочувствием глянул на Вику: ей, комсомолке, наверное, стыдно жить в такой роскоши, когда многие рабочие ютятся в бараках и подвалах, спят на нарах в три этажа, а из посуды у них ложка, кружка да миска — и то не на каждого.
— В той вон комнате живет брат с женой и сыном, — объясняла Вика устройство квартиры все с тем же виноватым видом. — В той — мама с папой, а здесь, за ширмой, сплю я. Комната считается залой, здесь мы собираемся по праздникам. Признаться, я никак не могу привыкнуть к этому жилью, мне кажется, что мы здесь на время, что завтра-послезавтра это кончится, мы снова вернемся в свою коммуналку. — Глянула на Василия, спросила: — Ты осуждаешь?
— Я? — В растерянности он неопределенно мотнул головой, но тут же поспешил развеять ее подозрения: — Нет, что ты! Почему я должен осуждать? Вовсе не осуждаю.
— Но у тебя такое выражение лица…
— Просто я никогда не бывал в таких квартирах, — пояснил Василий. — Да ты не расстраивайся! Мало ли что! Ты ж за родителей не отвечаешь…
— У меня хорошие родители, — возразила Вика. — Правда, папа не член партии. После освобождения ему предлагали вступить, но он отказался, потому что кто-то может подумать, что он вступает из-за карьеры… — И вдруг неожиданно призналась: — Я почему-то ужасно боюсь за него: он у нас такой… такой прямой, совсем не умеет прятать свои мысли.
— Почему? — удивился Василий.
— Ну, как тебе сказать… Многие понимают это совсем не так, как нужно. Ведь все люди разные. — И тут же призналась: — Знаешь, я еще никого к себе из знакомых не приглашала: мне неловко. Ты первый.