Продленная история Группа царевича Алексея, как и всегда, ненавидит Петра. Вроде пришла для забвенья пора. Нет, не пришла. Ненавидит Петра группа царевича Алексея. Клан императора Николая снова покоя себе не дает. Ненавистью негасимой пылая, тщательно мастерит эшафот для декабристов, ничуть не желая даже подумать, что время — идет. Снова опричник на сытом коне по мостовой пролетает с метлою. Вижу лицо его подлое, злое, нагло подмигивающее мне. Рядом! Не на чужой стороне — в милой Москве на дебелом коне рыжий опричник, а небо в огне: молча горят небеса надо мною. «Не домашний, а фабричный…» Не домашний, а фабричный у квасных патриотов квас. Умный наш народ, ироничный не желает слушаться вас. Он бы что-нибудь выпил другое, но, поскольку такая жара, пьет, отмахиваясь рукою, как от овода и комара. Здешний, местный, тутошний овод и национальный комар произносит свой долгий довод, ничего не давая умам. Он доказывает, обрисовывает, но притом ничего не дает. А народ все пьет да поплевывает, все поплевывает да пьет. Горожане Постепенно становится нас все больше, и все меньше становится деревенских, и стихают деревенские песни, заглушенные шлягером или романсом. Подпол — старинное длинное слово заменяется кратким: холодильник, и поет по утрам все снова и снова городской петух — толстобрюхий будильник. Постепенно становится нас все больше, и деревня, заколотив все окна и повесив пудовый замок на двери, переселяется в город. Подале от отчих стен с деревенским погостом и ждет, чтобы в горсовете ей дали квартиру со всем городским удобством. Постепенно становится нас все больше. Походив три года в большую школу и набравшись ума, кто сколько может, бывшие деревенские дети начинают смеяться над бывшей деревней, над тем, что когда-то их на рассвете будил петушок — будильник древний. Постепенно становится нас все больше. Бывший сезонник ныне — заочник гидротехнического института. Бывший демобилизованный воин в армии искусство шофера вплоть до первого класса усвоил и получает жилплощадь скоро. Постепенно становится нас все больше, и стихают деревенские песни, именуемые ныне фольклором. Бабушки дольше всех держались, но и они вопрос решают и, поимевши ко внукам жалость, переезжают, переезжают. Разговоры о боге
Стесняясь и путаясь: может быть, нет, а может быть, есть, — они говорили о боге, подразумевая то совесть, то честь, они говорили о боге. А те, кому в жизни не повезло, решили, что бог — равнодушное зло, инстанция выше последней и санкция всех преступлений. Но бог на кресте, истомленный, нагой, совсем не всесильный, скорей всеблагой, сама воплощенная милость, дойти до которой всем было легко, был яблочком, что откатилось от яблони — далеко, далеко. И ветхий завет, где владычил отец, не радовал больше усталых сердец. Его прочитав, устремились к тому, кто не правил и кто не карал, а нищих на папертях собирал — не сила, не право, а милость. Городская старуха Заступаюсь за городскую старуху — деревенской старухи она не плоше. Не теряя ничуть куражу и духу, заседает в очереди, как в царской ложе. Голод с холодом — это со всяким бывало, но она еще в очереди настоялась: ведь не выскочила из-под ее обвала, все терпела ее бесконечную ярость. Лишена завалинки и природы, и осенних грибов, и летних ягод, все судьбы повороты и все обороты все двенадцать месяцев терпела за год. А как лифт выключали — а его выключали и на час, и на два, и на две недели, — это горше тоски и печальней печали. Городские старухи глаза проглядели, глядя на городские железные крыши, слыша грохоты городского движения, а казалось: куда же забраться повыше? Выше некуда этого достижения. Телевизор, конечно, теперь помогает, внуки радуют, хоть их не много, а мало. Только старость тревожит, болезнь помыкает. Хоть бы кости ночами поменьше ломало. Кузьминишна Старуха говорит, что три рубля за стирку — много. И что двух — довольно. Старуха говорит, что всем довольна, родила б только хлебушко земля. Старуха говорит, что хорошо живет и, ежели войны не будет, согласна жить до смерти. Молоко с картошкой пить и есть в охотку будет. Старуха говорит, что над рекою она вечор слыхала соловья. — Пощелкал, и всю хворь сняло рукою. Заслушалась, зарадовалась я! |