«Это носится в воздухе вместе с чадом и дымом…» Это носится в воздухе вместе с чадом и дымом, это кажется важным и необходимым, ну а я не желаю его воплощать, не хочу, чтобы одобрение поэта получило оно, это самое «это», не хочу ставить подпись и дуть на печать. Без меня это все утвердят и одобрят, бессловесных простят, несогласных одернут, до конца доведут или в жизнь проведут. Но зарплаты за это я не получаю, отвечаете вы, а не я отвечаю, ведь не я продуцировал этот продукт. Торжествуйте, а я не участник оваций, не желаю соваться, интересоваться, а желаю стоять до конца в стороне, чтоб раздача медалей меня не задела. Не мое это дело. Не мое это дело. Нету дела до вашего дела-то мне. «Дайте мне прийти в свое отчаянье…» Дайте мне прийти в свое отчаянье: ваше разделить я не могу. А покуда — полное молчанье, тишина и ни гу-гу. Я, конечно, крепко с вами связан, но не до конца привязан к вам. Я не обязательно обязан разделить ваш ужас, стыд и срам. Ценности Ценности сорок первого года: я не желаю, чтобы льгота, я не хочу, чтобы броня распространялась на меня. Ценности сорок пятого года: я не хочу козырять ему. Я не хочу козырять никому. Ценности шестьдесят пятого года: дело не сделается само. Дайте мне подписать письмо. Ценности нынешнего дня: уценяйтесь, переоценяйтесь, реформируйтесь, деформируйтесь, пародируйте, деградируйте, но без меня, без меня, без меня. «Я с той старухой хладновежлив был…» Я с той старухой хладновежлив был: знал недостатки, уважал достоинства, особенно спокойное достоинство, морозный, ледовитый пыл. Республиканец с молодых зубов, не принимал я это королевствование: осанку, ореол и шествование, — весь мир господ и, стало быть, рабов. В ее каморке оседала лесть, как пепел после долгого пожара. С каким значеньем руку мне пожала. И я уразумел: тесть любит лесть. Вселенная, которую с трудом вернул я в хаос — с муками и болью, здесь сызнова была сырьем, рудой для пьедестала. И того не более. А может быть, я в чем-то и неправ: в эпоху понижения значения людей она вручила назначение самой себе и выбрала из прав важнейшие, те, что сама хотела, какая челядь как бы ни тряслась, какая чернь при этом ни свистела, ни гневалась какая власть. Я путь не принимал, но это был путь. При почти всеобщем бездорожьи он был оплачен многого дороже. И я ценил холодный грустный пыл. Дождь
Шел дождь и перестал. И вновь пошел. Из «Скупого рыцаря» Мы въехали в дождь, и выехали, и снова въехали в дождь. Здесь шел, мокрее выхухоли, поэзии русской вождь. Здесь русской поэзии солнце прислушивалось: в окно дождь рвется, ломится, бьется. Давно уже. Очень давно. От прошлого ливня сыра еще земля, а он снова льет. Дождь, ливший позавчера еще, и послезавтра польет. Здесь первый гений отечества, в осеннюю глядя мглу, внимал, как тычется-мечется, скребется дождь по стеклу, глядел, как мучится-корчится под ливнем здешняя весь, и думал: когда он кончится? Когда он выльется весь! Шел дождь, и перестал, и вновь пошел. У окна строка написалась простая, за нею — еще одна. Они доходят отлично — вся сила и весь объем, когда живешь самолично под тем же псковским дождем. Да, русской поэзии солнце как следует и не поймешь, покуда под дождь не проснешься, под тот же дождь — не заснешь. Преодоление головной боли У меня болела голова, что и продолжалось года два, но без перерывов, передышек, ставши главной формой бытия. О причинах, это породивших, долго толковать не стану я. Вкратце: был я ранен и контужен, и четыре года — на войне. Был в болотах навсегда простужен. На всю жизнь — тогда казалось мне. Стал я второй группы инвалид. Голова моя болит, болит. Я не покидаю свой диван, а читаю я на нем — роман. Дочитаю до конца — забуду. К эпилогу — точно забывал, кто кого любил и убивал. И читать сначала снова буду. Выслуженной на войне пенсии хватало мне длить унылое существованье и надежду слабую питать, робостное упованье, что удастся мне с дивана встать. В двадцать семь и в двадцать восемь лет подлинной причины еще нет, чтоб отчаяние одолело. Слушал я разумные слова, но болела голова день-деньской, за годом год болела. Вкус мною любимого борща, харьковского, с мясом и сметаной, тот, что, и томясь и трепеща, вспоминал на фронте неустанно, — даже этот вкус не обжигал уст моих, души не тешил боле и ничуть не помогал: головной не избывал я боли. Если я свою войну вспоминать начну, все ее детали и подробности реставрировать по дням бы смог! Время боли, вялости и робости сбилось, слиплось, скомкалось в комок. Как я выбрался из этой клетки? Нервные восстановились клетки? Время попросту прошло? Как я одолел сплошное зло? Выручила, как выручит, надеюсь, и сейчас, лирическая дерзость. Стал я рифму к рифме подбирать и при этом силу набирать. Это все давалось мне непросто. Веры, и надежды, и любви не было. Лишь тихое упорство и волнение в крови. Как ни мучит головная боль — блекну я, и вяну я, и никну, — подберу с утра пораньше рифму, для начала, скажем, «кровь — любовь». Вспомню, что красна и горяча кровь, любовь же голубее неба. Чувство радостного гнева ставит на ноги и без врача. Земно кланяюсь той, что поставила на ноги меня, той, что с колен подняла и крылья мне расправила, в жизнь преобразила весь мой тлен. Вновь и вновь кладу земной поклон той, что душу вновь в меня вложила, той, что мне единственным окном изо тьмы на солнышко служила. Кланяюсь поэзии родной, пребывавшей в черный день со мной. |