«Меня переписали знатоки…» Меня переписали знатоки и вызубрили, пользуясь тетрадкой, теперь мне нужно, чтобы дураки мурлыкали меня с улыбкой сладкой. Теперь меня интересует песенка, поскольку это интересный жанр, складной и портативный, словно лесенка. Приставь и полезай хоть на пожар. Пускай перезабудутся слова, до времени погаснув и состарясь, была бы та мелодия жива, сбережена про черный день, на старость. «Несколько стихов — семь, десять…» Несколько стихов — семь, десять. Несколько грехов — дай бог память. Это и стоит учесть, взвесить, вычесть или прибавить. То, что ел, то, где спал, то, как чуть было не пропал в самом конце конца — не стоит выеденного яйца. А стихи — их будут люди читать. А грехи — они будут душу томить. А что там есть и где там спать, этим нечего анкеты темнить. Псевдонимы Когда человек выбирал псевдоним Веселый, Он думал о том, кто выбрал фамилию Горький. А также о том, кто выбрал фамилию Бедный. Веселое время, оно же светлое время, С собой привело псевдонимы Светлов и Веселый. Но не допустило бы снова назваться Горьким и Бедным. Оно допускало фамилию Беспощадный, Но не позволяло фамилии Безнадежный. Какие люди брали тогда псевдонимы, Фамилий своих отвергая унылую ветошь! Какая эпоха уходит сейчас вместе с ними! Ее пожаром, Светлов, ты по-прежнему светишь. …Когда его выносили из клуба Писателей, где он проводил полсуток, Все то, что тогда говорилось, казалось глупо, Все повторяли обрывки светловских шуток. Он был острословьем самой серьезной эпохи, Был шуткой тех, кому не до шуток было. В нем заострялось время, с которым шутки плохи, В нем накалялось время до самого светлого пыла. Не много мы с ним разговаривали разговоров, И жили не вместе, и пили не часто, Но то, что не видеть мне больше повадку его и норов, — Большое несчастье. Моя нервная системка
Тело душу тешило сперва, а теперь тащу его едва. После не мешало духу тело, а теперь все это пролетело. Словно тачку доверху груженную, я толкать перед собой готов нервную систему, пораженную усталью. Тяжелый груз годов. Нервная система перегружена отмененной карточной системой. А потом — почти разрушена всполошенной солнечной системой. Что-то вроде труб и проводов, под землею городов идущих, съеденных ржавчиной годов, от подземных вод — гудущих. Это моя нервная системка. Вот и все. Хоть головой об стенку. Автомат Покатился гривенник по желобу, по тому, откуда не сойти, предопределенному, тяжелому пути. Он винты какие-то задел и упал в подставленную сетку, вытолкнув — таков его удел — газетку. Прочитав ее, по своему желобу я покатился вяло и не удивлялся ничему нимало. Судьба («Судьба — как женщина-судья…») Судьба — как женщина-судья, со строгостью необходимой. А перед ней — виновный я, допрошенный и подсудимый. Ее зарплата в месяц — сто, за все, что было, все, что будет, а также за меня — за то, что судит и всегда осудит. Усталая от всех забот — домашних, личных и служебных, она, как маленький завод и как неопытный волшебник. Она чарует и сверлит, она колдует и слесарит, то стареньким орлом орлит, то шумным ханом — государит. А мне-то что? А я стою. Мне жалко, что она плохая, но бедную судьбу мою не осуждаю и не хаю. Я сам подкладываю тол для собственного разрушенья и, перегнувшись через стол, подсказываю ей решенья. Отечество и отчество — По отчеству, — учил Смирнов Василий, — их распознать возможно без усилий! — Фамилии сплошные псевдонимы, а имена — ни охнуть, ни вздохнуть, и только в отчествах одних хранимы их подоплека, подлинность и суть. Действительно: со Слуцкими князьями делю фамилию, а Годунов — мой тезка, и, ходите ходуном, Бориса Слуцкого не уличить в изъяне. Но отчество — Абрамович. Абрам — отец, Абрам Наумович, бедняга. Но он — отец, и отчество, однако, я, как отечество, не выдам, не отдам. |