«Июнь был зноен. Январь был зябок…» Июнь был зноен. Январь был зябок. Бетон был прочен. Песок был зыбок. Порядок был. Большой порядок. С утра вставали на работу. Потом «Веселые ребята» и кино смотрели. Был порядок. Он был в породах и парадах, и в органах, и в аппаратах, в пародиях — и то порядок. Над кем не надо — не смеялись, кого положено — боялись. Порядок был — большой порядок. Порядок поротых и гнутых, в часах, секундах и минутах, в годах — везде большой порядок. Он длился б век и вечность длился, но некий человек свалился и весь порядок развалился. «Все то, что не додумал гений…» Все то, что не додумал гений, Все то, пророк ошибся в чем, Искупят десять поколений, Оплатят кровью и трудом. Так пусть цари и полководцы, Князей и королей парад Руководят не как придется, — Как следует руководят. А ежели они не будут — Так их осудят и забудут. Я помню осень на Балканах, Когда рассерженный народ Валил в канавы, словно пьяных, Весь мраморно-гранитный сброд. Своих фельдмаршалов надменных, Своих бездарных королей, Жестоких и высокомерных, Хотел он свергнуть поскорей. Свистала в воздухе веревка, Бросалась на чугун петля, И тракторист с большой сноровкой Валил в канаву короля. А с каждым сбитым монументом, Валявшимся у площадей, Все больше становилось места Для нас — живых. Для нас — людей. «Ура! Ура!» — толпа кричала. Под это самое «ура!» Жизнь начинался сначала, и песня старая звучала Так, будто сложена вчера: «Никто не даст нам избавления, Ни бог, ни царь и ни герой. Добьемся мы освобождения Своею собственной рукой». «Товарищ Сталин письменный…» Товарищ Сталин письменный — газетный или книжный — был благодетель истинный, отец народа нежный. Товарищ Сталин устный — звонком и телеграммой — был душегубец грустный, угрюмый и упрямый. Любое дело делается не так, как сказку сказывали. А сказки мне не требуются, какие б ни навязывали. «Генерала легко понять…»
Генерала легко понять, если к Сталину он привязан, — многим Сталину он обязан. Потому что тюрьму и суму выносили совсем другие. И по Сталину ностальгия, как погоны, к лицу ему. Довоенный, скажем, майор в сорок первом или покойник, или, если выжил, полковник. Он по лестнице славы пер. До сих пор он по ней шагает, в мемуарах своих излагает, как шагает по ней до сих пор. Но зато на своем горбу все четыре военных года он тащил в любую погоду и страны и народа судьбу с двуединым известным кличем. А из Родины Сталина вычтя, можно вылететь. Даже в трубу! Кто остался тогда? Никого. Всех начальников пересажали. Немцы шли, давили и жали на него, на него одного. Он один, он один. С начала до конца. И его осеняло знаменем вождя самого. Даже и в пятьдесят шестом, даже после двадцатого съезда он портрета не снял, и в том ни его, ни его подъезда обвинить не могу жильцов, потому что в конце концов Сталин был его честь и место. Впереди только враг. Позади только Сталин. Только Ставка. До сих пор закипает в груди, если вспомнит. И ни отставка, ни болезни, ни старость, ни пенсия не мешают; грозною песнею, сорок первый, звучи, гуди. Ни Егоров, ни Пугачевский — впрочем, им обоим поклон, — только он, бесстрашный и честный, только он, только он, только он. Для него же — свободой, благом, славой, честью, гербом и флагом Сталин был. Это уж как закон. Это точно. «И правду эту, — шепчет он, — никому не отдам». Не желает отдать поэту. Не желает отдать вождям. Пламенем безмолвным пылает, но отдать никому не желает. И за это ему — воздам! Слава Художники рисуют Ленина, как раньше рисовали Сталина, а Сталина теперь не велено: на Сталина все беды взвалены. Их столько, бед, такое множество! Такого качества, количества! Он был не злобное ничтожество, скорей — жестокое величество. Холстины клетками расписаны, и вот сажают в клетки тесные большие ленинские лысины, глаза раскосые и честные. А трубки, а погоны Сталина на бюстах, на портретах Сталина? Все, гагаузом, в подвалы свалены, от пола на сажень навалены. Лежат гранитные и бронзовые, написанные маслом, мраморные, а рядом гипсовые, бросовые, дешевые и не обрамленные. Уволенная и отставленная лежит в подвале слава Сталина. Осень 1956 |