«Последнею усталостью устав…» Последнею усталостью устав, Предсмертным равнодушием охвачен, Большие руки вяло распластав, Лежит солдат. Он мог лежать иначе, Он мог лежать с женой в своей постели, Он мог не рвать намокший кровью мох, Он мог… Да мог ли? Будто? Неужели? Нет, он не мог. Ему военкомат повестки слал. С ним рядом офицеры шли, шагали. В тылу стучал машинкой трибунал. А если б не стучал, он мог? Едва ли. Он без повесток, он бы сам пошел. И не за страх — за совесть и за почесть. Лежит солдат — в крови лежит, в большой, А жаловаться ни на что не хочет. Сбрасывая силу страха Силу тяготения земли первыми открыли пехотинцы, — поняли, нашли, изобрели, а Ньютон позднее подкатился. Как он мог, оторванный от практики, кабинетный деятель, понять первое из требований тактики: что солдата надобно поднять. Что солдат, который страхом мается, ужасом, как будто животом, в землю всей душой своей вжимается, должен всей душой забыть о том. Должен эту силу, силу страха, ту, что силы все его берет, сбросить, словно грязную рубаху. Встать. Вскричать «ура». Шагнуть вперед. Командиры Дождь дождил — не переставая, а потом был мороз — жесток, и продрогла передовая, и прозябла передовая, отступающая на восток. Все же радовались по временам: им-то ведь холодней, чем нам. Отступление бегством не стало, не дошло до предела беды. Были ровны и тверды ряды, и, как солнце, оружье блистало, и размеренно, правда, устало, ратные продолжались труды. А ответственный за отступленье, главный по отступлению, большой чин, в том мерном попятном стремленьи все старался исполнить с душой: ни неряшливости, ни лени. Истерия взрывала колонны. Слухи вслед за походом ползли, кто-то падал на хладное лоно не видавшей такое земли и катался в грязи и пыли, нестерпимо и исступленно. Безответственным напоминая об ответственности, о суде, бога или же мать поминая, шла колонна, трусов сминая, близ несчастья, вдоль по беде. Вспоминаю и разумею, что без тех осенних дождей и угрюмых ротных вождей не сумел бы того, что умею, не дошел бы, куда дошел, не нашел бы то, что нашел. Политрук
Словно именно я был такая-то мать, Всех всегда посылали ко мне. Я обязан был все до конца понимать В этой сложной и длинной войне. То я письма писал, То я души спасал, То трофеи считал, То газеты читал. Я военно-неграмотным был. Я не знал В октябре сорок первого года, Что войну я, по правилам, всю проиграл И стоит пораженье у входа. Я не знал, И я верил: победа придет. И хоть шел я назад, Но кричал я: «Вперед!» Не умел воевать, но умел я вставать, Отрывать гимнастерку от глины И солдат за собой поднимать Ради Родины и дисциплины. Хоть ругали меня, Но бросались за мной. Это было Моей персональной войной. Так от Польши до Волги дорогой огня Я прошел. И от Волги до Польши. И я верил, что Сталин похож на меня, Только лучше, умнее и больше. Комиссаром тогда меня звали. Попом Не тогда меня звали, А звали потом. «Без Ленина Красная площадь — пустая…» Без Ленина Красная площадь — пустая (Кремль и Блаженного я не считаю). Пустая стояла она всю войну, пустая, куда ни взгляну. С Можайского, близкого фронта двукратно меня отпускали, и я аккуратно являлся на пару минут к Мавзолею, стоял перед ним, словно космос, пустым, упрямее становился и злее и знал: не забудем, не простим. Я думал: меж множества целей войны мы также и эту поставить должны, чтоб Ленин вернулся в Москву из изгнанья, чтоб снова я в очередь длинную встал, неслышно прошептывая признанья о том, как я счастлив, о том, как устал. «Мне первый раз сказали: „Не болтай!“…» Мне первый раз сказали: «Не болтай!» — По полевому телефону. Сказали: — Слуцкий, прекрати бардак, Не то ответишь по закону. А я болтал от радости, открыв Причину, смысл большого неуспеха, Болтал открытым текстом. Было к спеху. Покуда не услышал взрыв Начальственного гнева И замолчал, как тать. И думал, застывая немо, О том, что правильно, не следует болтать. Как хорошо болтать, но нет, не следует. Не забывай врагов, проныр, пролаз. А умный не болтает, а беседует С глазу на глаз. С глазу на глаз. |