«Был печальный, а стал печатный…» Был печальный, а стал печатный Стих. Я строчку к нему приписал. Я его от цензуры спасал. Был хороший, а стал отличный Стих. Я выбросил только слог. Большим жертвовать я не смог. НЕ — две буквы. Даже не слово. НЕ — я снял. И все готово. Зачеркнешь, а потом клянешь Всех создателей алфавита. А потом живешь деловито, Сыто, мыто, дуто живешь. «Лакирую действительность…» Лакирую действительность — Исправляю стихи. Перечесть — удивительно — И смирны и тихи. И не только покорны Всем законам страны — Соответствуют норме! Расписанью верны! Чтобы с черного хода Их пустили в печать, Мне за правдой охоту Поручили начать. Чтоб дорога прямая Привела их к рублю, Я им руки ломаю, Я им ноги рублю, Выдаю с головою, Лакирую и лгу… Все же кое-что скрою, Кое-что сберегу. Самых сильных и бравых Никому не отдам. Я еще без поправок Эту книгу издам! Знаешь сам! Хорошо найти бы такое «я», чтоб отрывисто или браво приказало мне бы: «Делай, как я!» — но имело на это право. Хорошо бы, морду отворотив от обычных реалий быта, увидать категорический императив — звезды те, что в небо вбиты. Хорошо бы, вдруг глаза отведя от своих трудов ежедневных, вдруг найти вожатого и вождя, даже требовательных и гневных. Хорошо, что такое «хорошо» где-нибудь разузнать наверно, как оно глубоко, высоко, широко — чтобы не поступать неверно. Впрочем, что апеллировать к небесам? Знаешь сам. Знаешь сам. Знаешь сам. Знаешь сам. «Умирают мой старики…» Умирают мои старики — Мои боги, мои педагоги, Пролагатели торной дороги, Где шаги мои были легки. Вы, прикрывшие грудью наш возраст От ошибок, угроз и прикрас, Неужели дешевая хворость Одолела, осилила вас? Умирают мои старики, Завещают мне жить очень долго, Но не дольше, чем нужно по долгу, По закону строфы и строки. Угасают большие огни И гореть за себя поручают. Орденов не дождались они — Сразу памятники получают. Рубикон
Нас было десять поэтов, не уважавших друг друга, но жавших друг другу руки. Мы были в командировке в Италии. Нас таскали по Умбрии и Тоскане на митинги и приемы. В унылой спешке банкетов мы жили — десять поэтов. А я был всех моложе и долго жил за границей, и знал, где что хранится, в котором городе — площадь, и башня в которой Пизе, а также в которой мызе отсиживался Гарибальди, и где какая картина, и то, что Нерон — скотина. Старинная тарахтелка — автобус, возивший группу, но гиды веско и грубо и безапелляционно кричали термины славы. Так было до Рубикона. А Рубикон — речонка с довольно шатким мосточком. — Ну что ж, перейдем пешочком, как некогда Юлий Цезарь, — сказал я своим коллегам, от спеси и пота — пегим. Оставили машину, шестипудовое брюхо Прокофьев вытряхнул глухо, и любопытный Мартынов, пошире глаза раздвинув, присматривался к Рубикону, и грустный, сонный Твардовский унылую думу думал, что вот Рубикон — таковский, а все-таки много лучше Москва-река или Припять и очень хочется выпить, и жадное любопытство лучилось из глаз Смирнова, что вот они снова, снова ведут разговор о власти, что цезарей и сенаты теперь вспоминать не надо. А Рубикон струился, как в первом до РХ веке, журча, как соловейка. И вот, вспоминая каждый про личные рубиконы, про преступленья закона, ритмические нарушения, внезапные находки и правды обнаруженье, мы перешли речонку, что бормотала кротко и в то же время звонко. |