«Я помню твой жестоковыйный норов…» Я помню твой жестоковыйный норов и среди многих разговоров один. По Харькову мы шли вдвоем. Молчали. Каждый о своем. Ты думал и придумал. И с усмешкой сказал мне: — Погоди, помешкай, поэт с такой фамилией, на «цкий», как у тебя, немыслим. — Словно кий держа в руке, загнал навеки в лузу меня. Я верил гению и вкусу. Да, Пушкин был на «ин», а Блок — на «ок». На «цкий» я вспомнить никого не мог. Нет, смог! Я рот раскрыл. — Молчи, «цкий». — Нет, не смолчу. Фамилия Кульчицкий, как и моя, кончается на «цкий»! Я первый раз на друга поднял кий. Я поднял руку на вождя, на бога, учителя, который мне так много дал, объяснял, помогал и очень редко мною помыкал. Вождь был как вождь. Бог был такой как нужно. Он в плечи голову втянул натужно. Ту голову ударил бумеранг. Оборонясь, не пощадил я ран. — Тебе куда? Сюда? А мне — туда. Я шел один и думал, что беда пришла. Но не искал лекарства от гнева божьего. Республиканства, свободолюбия сладчайший грех мне показался слаще качеств всех. Велосипеды Важнее всего были заводы. Окраины асфальтировали прежде, чем центр. Они вели к заводам. Харьковский Паровозный. Харьковский Тракторный. Харьковский Электромеханический. Велозавод. «Серп и молот». На берегу асфальтовых речек дымили огромные заводы. Их трубы поддерживали дымы, а дымы поддерживали небо. Автомобилей было мало. Вечерами мы выезжали на велосипедах и гоняли по асфальту, лучшему на Украине, но пустынному, как пустыня. Столицу перевели из Харькова в Киев. Мы утешались тем, что Харьков остался промышленною столицей и может стать спортивной столицей хоть Украины, хоть всего мира. В ход пошли ребята с окраин, здоровенные, словно голод обломал об них свои зубы. Вечерами, когда машины уезжали, асфальт оставался в нашем безраздельном владеньи. Темп давал Сережка Макеев. В школе ом продвигался тихо. По асфальту двигался лихо. Мы, отчаявшиеся угнаться за Сережкой, не подозревали, что он ставит рекорд за рекордом, сам того не подозревая: на часы у нас не было денег. Прыгнув на седло, спокойно оглядев нас, он обычно говорил: даю вам темпик! Икры, как пивные бутылки. Руки, как руля продолженье: от подметок и до затылка совершенный образ движенья. Только мы его и видали! Он в какие-то дальние дали уносился, как реактивный. Темп давал Сережка Макеев. Где он, куда же он умчался, чемпион тридцать восьмого или тридцать девятого года? Промельк спиц его на солнце слился во второе солнце и, наверно, по небу бродит. Руки в руль впились, впаялись. Линия рук и линии машины соединились в иероглиф, обозначающий движенье. Где ты, где ты, где ты, где ты, чемпион поры предвоенной? Есть же мнение, что чемпионы неотъемлемо от чемпионатов уезжают на велосипедах на те прекрасные склады, где хранятся в полном порядке смазанные солидолом годы. Какой полковник!
Какой полковник! Четыре шпалы! В любой петлице по две пары! В любой петлице частокол! Какой полковник к нам пришел! А мы построились по росту. Мы рассчитаемся сейчас. Его веселье и геройство легко выравнивает нас. Его звезда на гимнастерке в меня вперяет острый луч. Как он прекрасен и могуч! Ему — души моей восторги. Мне кажется: уже тогда мы в нашей полной средней школе, его вверяясь мощной воле, провидели тебя, беда, провидели тебя, война, провидели тебя, победа! Полковник нам слова привета промолвил. Речь была ясна. Поигрывая мощью плеч, сияя светом глаз спокойных, полковник произнес нам речь: грядущее предрек полковник. 18 лет Было полтора чемодана. Да, не два, а полтора Шмутков, барахла, добра И огромная жажда добра, Леденящая, вроде Алдана. И еще — словарный запас, Тот, что я на всю жизнь запас. Да, просторное, как Семиречье, Крепкое, как его казачье, Громоносное просторечье, Общее, Ничье, Но мое. Было полтора костюма: Пара брюк и два пиджака, Но улыбка была — неприступна, Но походка была — легка. Было полторы баллады Без особого складу и ладу. Было мне восемнадцать лет, И — в Москву бесплацкартный билет Залегал в сердцевине кармана, И еще полтора чемодана Шмутков, барахла, добра И огромная жажда добра. |