Наследство Кому же вы достались, онегинские баки? Народу, народу. А гончие собаки? Народу, народу. А споры о поэзии? А взгляды на природу? А вольные профессии? Народу, народу. А благостные храмы? Шекспировские драмы? А комиков остроты? Народу, народу. Онегинские баки усвоили пижоны, а гончие собаки снимаются в кино, а в спорах о поэзии умнеют наши жены, а храмы — под картошку пошли и под зерно. «Цветы у монумента. Чьи цветы?..» Цветы у монумента. Чьи цветы? Кто их принес? Народ или начальство? Я проявляю дерзость и нахальство и спрашиваю: чьи цветы? Конечно, Пушкин любопытен был, ему занятно, что эстетский пыл проявлен по решенью Моссовета (А что такое Моссовет? — безмолвно любопытствует поэт, приемля подношенье это). Но трогательнее тот неловкий дар, в котором красных роз сухой пожар горит из банки огуречной не долговечною любовью — вечной! «Поэты малого народа…» Поэты малого народа, который как-то погрузили в теплушки, в ящики простые и увозили из России, с Кавказа, из его природы в степя, в леса, в полупустыни, — вернулись в горные аулы, в просторы снежно-ледяные, неся с собой свои баулы, свои коробья лубяные. Выпровождали их с Кавказа с конвоем, чтоб не убежали. Зато по новому приказу — сказали речи, руки жали. Поэты малого народа — и так бывает на Руси — дождались все же оборота истории вокруг оси. В ста эшелонах уместили, а все-таки — народ! И это доказано блистаньем стиля, духовной силою поэта. А все-таки народ! И нету, когда его с земли стирают, людского рода и планеты: полбытия они теряют. Институт В том институте, словно караси в пруду, плескались и кормов просили веселые историки Руси и хмурые историки России. В один буфет хлебать один компот и грызть одни и те же бутерброды ходили годы взводы или роты историков, определявших: тот путь выбрало дворянство и крестьянство? и как же Сталин? прав или не прав? и сколько неприятностей и прав дало Руси введенье христианства? Конечно, если водку не хлебать хоть раз бы в день, ну, скажем, в ужин, они б усердней стали разгребать навозны кучи в поисках жемчужин. Лежали втуне мнения и знания: как правильно глаголем Маркс и я, благопристойность бытия вела к неинтересности сознания. Тяжелые, словно вериги, книги, которые писалися про сдвиги и про скачки всех государств земли, — в макулатуру без разрезки шли. Тот институт, где полуправды дух, веселый, тонкий, как одеколонный, витал над перистилем и колонной, — тот институт усердно врал за двух. «Покуда еще презирает Курбского…»
Покуда еще презирает Курбского, Ивана же Грозного славит семья историков с беспардонностью курского, не знающего, что поет, соловья. На уровне либретто оперного, а также для народа опиума история, все ее тома: она унижает себя сама. История начинается с давностью, с падением страха перед клюкой Ивана Грозного и полной сданностью его наследия в амбар глухой, в темный подвал, где заперт Малюта, а также опричная метла — и, как уцененная валюта, сактированы и сожжены дотла. «Разговор был начат и кончен Сталиным…» Разговор был начат и кончен Сталиным, нависавшим, как небо, со всех сторон и, как небо, мелкой звездой заставленным и пролетом ангелов и ворон. Потирая задницы и затылки под нависшим черным Сталиным, мы из него приводили цитаты и ссылки, упасясь от ссылки его и тюрьмы. И надолго: Хрущевых еще на десять — это небо будет дождить дождем, и под ним мы будем мерить и весить, и угрюмо думать, чего мы ждем. Проба Еще играли старый гимн Напротив места лобного, Но шла работа над другим Заместо гимна ложного. И я поехал на вокзал, Чтоб около полуночи Послушать, как транзитный зал, Как старики и юноши — Всех наций, возрастов, полов, Рабочие и служащие, Недавно не подняв голов Один доклад прослушавшие, — Воспримут устаревший гимн; Ведь им уже объявлено, Что он заменится другим, Где многое исправлено. Табачный дым над залом плыл, Клубился дым махорочный. Матрос у стойки водку пил, Занюхивая корочкой. И баба сразу два соска Двум близнецам тянула. Не убирая рук с мешка, Старик дремал понуро. И семечки на сапоги Лениво парни лускали. И был исполнен старый гимн, А пассажиры слушали. Да только что в глазах прочтешь? Глаза-то были сонными, И разговор все был про то ж, Беседы шли сезонные: Про то, что март хороший был, И что апрель студеный, Табачный дым над залом плыл — Обыденный, буденный. Матрос еще стаканчик взял — Ничуть не поперхнулся. А тот старик, что хмуро спал, От гимна не проснулся. А баба, спрятав два соска И не сходя со стула, Двоих младенцев в два платка Толково завернула. А мат, который прозвучал, Неясно что обозначал. |