«Мне легче представить тебя в огне, чем в земле…» Мне легче представить тебя в огне, чем в земле. Мне легче взвалить на твои некрепкие плечи летучий и легкий, вскипающий груз огня, как ты бы сделала для меня. Мы слишком срослись. Я не откажусь от желанья сжимать, обнимать негасимую светлость пыланья и пламени легкий, летучий полет, чем лед. Останься огнем, теплотою и светом, а я, как могу, помогу тебе в этом. Тане Ты каждую из этих фраз перепечатала по многу раз, перепечатала и перепела на легком портативном языке машинки, а теперь ты вдалеке. Все дальше ты уходишь постепенно. Перепечатала, переплела то с одобреньем, то с пренебреженьем. Перечеркнула их одним движеньем, одним движеньем со стола смела. Все то, что было твердого во мне, стального, — от тебя и от машинки. Ты исправляла все мои ошибки, а ныне ты в далекой стороне, где я тебя не попрошу с утра ночное сочиненье напечатать. Ушла. А мне еще вставать и падать, и вновь вставать. Еще мне не пора. Кое-какая слава Конечно, проще всего погибнуть, двери на все замки запереть, шею по-лебединому выгнуть, крикнуть что-нибудь и умереть. Что проку от крика в комнате запертой? Что толку от смерти взаперти? Даже слепец, поющий на паперти, кому-нибудь выпевает пути. Еще неизвестно, у литературы есть ли история. Еще неясней, как там у вас состоится с ней, а тут все дураки, и дуры, и некоторые мудрецы и Москвы и области слушают со вниманием и реагируют с пониманием на почти все, что слагаете вы. Застал я все-таки аплодисменты при жизни и что-то вроде легенды при жизни и славы слабый шумок тоже при жизни расслышать смог. Была эта слава вроде славки, маленькая, но пела для меня, и все книготорговые лавки легко распродавали меня. И в библиотеках иногда спрашивали такого поэта. И я не оплакиваю труда, потраченного на это. «Унижения…»
Унижения в самом низу, тем не менее я несу и другие воспоминания: было время — любили меня, было легкое бремя признания, когда был и я злобой дня. В записях тех лет подневных, в дневниках позапрошлых эпох есть немало добрых и гневных слов о том, как хорош я и плох. Люди возраста определенного, ныне зрелого, прежде зеленого, могут до конца своих дней вдруг обмолвиться строчкой моей. И поскольку я верю в спираль, на каком-то витке повторится время то, когда в рифме и в ритме был я слово, и честь и мораль. «Тороплю эпоху: проходи…» Тороплю эпоху: проходи, изменяйся или же сменяйся! В легких санках мимо прокати по своей зиме! В комок сжимайся изо всех своих газет! Раньше думал, что мне места нету в этой долговечной, как планета, эре! Ей во мне отныне места нет. Следующая, новая эпоха топчется у входа. В ней мне точно так же будет плохо. Младшим товарищам Я вам помогал и заемных не требовал писем. Летите, товарищи, к вами умышленным высям, езжайте, товарищи, к вами придуманным далям, с тем голодом дивным, которым лишь юный снедаем. Я вам переплачивал, грош ваш рублем называя. Вы знали и брали, в момент таковой не зевая. Момент не упущен, и вечность сквозь вас просквозила, как солнечный луч сквозь стекляшку витрин магазина. Мне не все равно, что из этого вышло. Крутилось кино, и закона вертелося дышло, но этот обвал обвалился от малого камня, который столкнул я своими руками. «Поспешно, как разбирают кефир…» Поспешно, как разбирают кефир курортники после кино, и мой на куски разбазарили мир. Куда-то исчез он давно. А был мой мир хороший, большой с его мировым бытием, и полон был мировой душой его мировой объем. Я думал, что я его сохраню и в радости и в беде и буду встречать семижды на дню, но где он сегодня? Где? Его разобрали на части скорей, чем школьники из школьных дверей бегут со всех ног в свое отдельное бытие. |