«Расстреливали Ваньку-взводного…» Расстреливали Ваньку-взводного за то, что рубежа он водного не удержал, не устерег. Не выдержал. Не смог. Убег. Бомбардировщики бомбили и всех до одного убили. Убили всех до одного, его не тронув одного. Он доказать не смог суду, что взвода общую беду он избежал совсем случайно. Унес в могилу эту тайну. Удар в сосок, удар в висок, и вот зарыт Иван в песок, и даже холмик не насыпан над ямой, где Иван засыпан. До речки не дойдя Днепра, он тихо канул в речку Лету. Все это сделано с утра, зане жара была в то лето. Наши Все, кто пали — геройской смертью, даже тот, кого на бегу пуля в спину хлестнула плетью, опрокинулся и ни гугу. Даже те, кого часовой застрелил зимней ночью сдуру и кого бомбежкою сдуло, — тоже наш, родимый и свой. Те, кто, не переехав Урал, не видав ни разу немцев, в поездах от ангин умирал, тоже наши — душою и сердцем. Да, большое хозяйство — война! Словно вьюга, она порошила, и твоя ли беда и вина, как тебя там расположило? До седьмого пота — в тылу, до последней кровинки — на фронте, сквозь войну, как звезды сквозь мглу, лезут наши цехи и роты. Продирается наша судьба в минном поле четырехлетнем с отступленьем, потом с наступленьем. Кто же ей полноправный судья? Только мы, только мы, только мы, только сами, сами, сами, а не бог с его небесами, отделяем свет ото тьмы. Не историк-ученый, а воин, шедший долго из боя в бой, что Девятого мая доволен был собой и своею судьбой. «Я был учеником у Маяковского…» Я был учеником у Маяковского Не потому, что краски растирал, А потому, что среди ржанья конского Я человечьим голосом орал. Не потому, что сиживал на парте я, Копируя манеры, рост и пыл, А потому, что в сорок третьем в партию И в сорок первом в армию вступил. «Мы — посреди войны. Еще до берега…» Мы — посреди войны. Еще до берега, наверно, год. Быть может, полтора. Но плохо помогает нам Америка, всё думают: не время, не пора. А блиндажи, как дети, взявшись за руки, усталые от ратного труда, сквозь заморозки, зарева и заросли плывут в свое неведомо куда, плывут в свое невидано, неслыхано, в незнаемо, в невесть когда, куда. И плещется в них зябкая вода. И мир далек, как в облаке — звезда. А мы — живем. А мы обеда ждем. И — споры, разговоры, фигли-мигли. Нам хорошо, что мы не под дождем. А то, что под огнем, — так мы привыкли. Военный уют
На войну билеты не берут, на войне романы не читают, на войне болезни не считают, но уют возможный создают. Печка в блиндаже, сковорода, сто законных грамм, кусок колбаски, анекдоты, байки и побаски. Горе — не беда! — Кто нам запретит роскошно жить? — говорит комвзвода, вычерпавший воду из сырого блиндажа.— Жизнь, по сути дела, хороша! — Кто мешает нам роскошно жить? — Он плеснул бензину в печку-бочку, спичку вытащил из коробочка, хочет самокрутку раскурить. Если доживет — после войны кем он станет? Что его обяжут и заставят делать? А покуда — хоть бы хны. А пока за целый километр Западного фронта держит он немедленный ответ перед Родиной и командиром роты. А пока за тридцать человек спросит, если что, и мир и век не с кого-нибудь, с комвзвода, только что повыплеснувшего воду из сырого блиндажа. Жизнь, по сути дела, хороша. Двадцать два ему, из них на фронте — два, два похожих на два века года, дорога и далека Москва, в повзрослевшем только что, едва, сердце — полная свобода. «Тылы стрелкового полка…» Тылы стрелкового полка: три километра от противника, два километра от противника, полкилометра от противника. Но все же ты в тылу пока. И кажется, не долетают сюда ни бомба, ни снаряд, а если даже долетят, то поклониться не заставят. Ты в отпуске — на час, на два. Ты словно за Урал заехал. Война — вдали. Она за эхом разрывов и сюда едва доносится. Здесь — мир. Его удел. Поместье, где только мирной мерой мерь. Как все ходившие под смертью охотно забывали смерть! |