«Подышал свежим…» Подышал свежим сельским кислородом. Трость на ель вешал, говорил с народом. И народ веско говорил сдуру: Это наш Васька! Как его раздуло! «Не мог построить верно фразу…» Не мог построить верно фразу, не думал о стихах и прозе и не участвовал ни разу в социологическом опросе. «Анну Каренину» с экрана усвоил. «Идиот» — с экрана. Но не болела эта рана. Читать? Ему, он думал, рано. Нет, не талдычил он, как дятел, строки любимого поэта. Рубля на книги не истратил — и думать не хотел про это. В наброске этом моментальном, в портрете этом социальном ни «но» не будет, ни «однако»: невежда, неуч был бедняга. «Был бы хорошим, но помешали…» Был бы хорошим, но помешали. Стал бы храбрым — не разрешили. Волком рожденный, ходит с мышами, серыми, небольшими. Не услышишь, не углядишь — перекрасясь под цвет мышиный, сжавшись, съежившись, как мышь, винтиком в мышиной машине. Детали анкет Граф не стесняется того, что граф, и дети графа, заполняя графы анкеты, пишут именно, что графы, ни на йоту правду не поправ. А дети кулаков все поголовье овечье, и лошажье, и коровье преуменьшают. Или просто врут. Хоть точно знают, что напрасный труд. Ведь есть меж небом пятым и седьмым какое-то всевидящее око, сказать попроще: что-то вроде бога — туман молочный или черный дым. Дворяне вычитали в книгах: есть! А дети кулаков — не дочитали. Лелеют месть, а применяют лесть, перевинтив в анкетах все детали. «Стыдились своих же отцов…» Стыдились своих же отцов и брезговали родословной. Стыдились, в конце концов, истины самой дословной. Был столь высок идеал, который оказывал милость, который их одевал, которым они кормились, что робкая ласка семьи и ближних заботы большие отталкивали. Свои для них были только чужие. От ветки родимой давно дубовый листок оторвался. Сверх этого было дано, чтоб он обнаглел и зарвался. И с рухнувший домик отца вошел блудный сын господином, раскрывшимся до конца и блудным и сукиным сыном. Захлопнуть бы эту тетрадь, и если б бумага взрывалась, то поскорее взорвать, чтоб не оставалась и малость. Да в ней поучение есть, в истории этой нахальной, и надо с улыбкой печальной прочесть ее и перечесть. «Ни стыда, ни совести, а что же?..»
Ни стыда, ни совести, а что же? Словно в сельской школе. Устный счет. Нечего и спрашивать! Сечет! Быстрый, как рефлекс, в манере дрожи. Сопрягает, взвешивает, мерит, применяет к собственной судьбе. На слово же — и себе не верит. То есть главным образом — себе. Изредка под ложечкой пустое место, где должна бы быть душа, поедом его ест не спеша, и тогда он целый день в простое. Так же, как безногий инвалид на штанину полую взирает, он догадывается, что болит. Но самокопанье презирает. Устный счет — не хочет. Не велит. Что почем Деревенский мальчик, с детства знавший что почем, в особенности лихо, прогнанный с парадного хоть взашей, с черного пролезет тихо. Что ему престиж? Ведь засуха высушила насухо полсемьи, а он доголодал, дотянул до урожая, а начальству возражая, он давно б, конечно, дубу дал. Деревенский мальчик, выпускник сельской школы, труженик, отличник, чувств не переносит напускных, слов торжественных и фраз различных. Что ему? Он самолично видел тот рожон и знает: не попрешь. Свиньи съели. Бог, конечно, выдал. И до зернышка сгорела рожь. Знает деревенское дитя, сын и внук крестьянский, что в крестьянстве ноне не прожить: погрязло в пьянстве, в недостатках, рукава спустя. Кончив факультет филологический, тот, куда пришел почти босым, вывод делает логический мой герой, крестьянский внук и сын: надо позабыть все то, что надо. Надо помнить то, что повелят. Надо, если надо, и хвостом и словом повилять. Те, кто к справедливости взывают, в нем сочувствия не вызывают. Тех, кто до сих пор права качает, он не привечает. Станет стукачом и палачом для другого горемыки, потому что лебеду и жмыхи ел и точно знает что почем. |