А. Прокофьев обращался к ним с настойчивым призывом, словно бы раскаленным в пламени неугасимого энтузиазма:
Поднимем металл и уголь, удвоим колосья ржи.
Страна, уважай героев, почетом их окружи,
Включи в особые списки, запомни их имена…
(«Победа»)
И скоро, действительно, страна составила эти списки и запомнила имена героев, добывавших новые и великие победы, но уже не саблями и штыками, а отбойным молотком, на тракторах, у текстильных станков.
Цикл стихотворений А. Прокофьева «Перечень профессий» — название несколько суховатое, а на самом же деле очень обязывающее, ибо о каждой из отмеченных здесь профессий поэт говорит свое неповторимое и меткое слово, свидетельствующее о том, как дороги ему настоящие труженики, знакомые не только по бросающимся в глаза признакам, но и по иным, далеко не всегда приметным с первого взгляда, что свидетельствует о кровном родстве поэта с героями этих стихов — металлистами, кузнецами, шахтерами, преобразующими облик родной страны, с которыми его объединяет чувство кровной ответственности за их труд и его итоги, — в чем он и находит новые источники творческих замыслов и свершений.
Поэт, воспевая и Красную Армию, и тех, кто закаляет рельсопрокатную сталь, добывает уголь, строит корпуса новых заводов, совсем не собирался представить современную действительность как совершенную и чуждую каким бы то ни было просчетам и огрехам. Сама мысль о таком ее восприятии и изображении вызывала у него саркастическую усмешку; вот почему он и говорил в стихотворении «Страна принимает бой» после того, как утверждал — вновь и вновь! — торжество и победы наших людей на фронтах борьбы и труда:
Пусть ветер наводит тень на плетень,
шумит ворохами лузги.
А я не желаю лакировать
огромные сапоги.
Для поэта очевидно, что «у нас неурядиц — пруды пруди», как и то, в каких трудах и испытаниях рождаются и выковываются победы его соратников и современников, какой большой ценой достаются они.
Во многих своих стихах А. Прокофьев словно бы обращается к тысячам и тысячам слушателей с такою взволнованной, ораторски-митинговой, страстно-напряженной речью, чтобы вовлечь их в свой разговор, вдохновить их на те поступки и действия, от каких зависят и судьбы революции, будущее всей земли, и это им внушает он веру в свое великое дело и свои неисчерпаемые силы:
…Не счесть, сколько громких профессий за нас:
Кузнецы,
горняки,
металлисты,
Пулеметчики,
бомбометчики,
ополченцы второго разряда за нас…
(«Эпоха»)
Так поэт подхватывал и развивал в своем творчестве те заветы и традиции, какие он прежде всего связывал с именем Маяковского. Здесь в широте и пафосе ораторски-митинговой интонации, в прямом и открытом утверждении дела революции, в самом стихе, «свободном и раскованном», — при всей его самобытности — нельзя не уловить влияния Маяковского, одного из учителей и наставников поэта, творчество которого особенно дорого ему.
В несколько ином ключе звучат стихи Прокофьева, посвященные родным местам и родной природе — Ладоге и ее людям, их труду и их праздникам, в описании которых поэт издавна обнаружил неистощимую любовь к ним, тонкую наблюдательность, меткость и занозистость языка, подслушанного в разговорах, шутках и прибаутках односельчан, что и определило поразительное своеобразие ладожских циклов его стихов.
Снова оказавшись «во нашей во деревне», встречаясь по-дружески и с молодыми парнями, смелыми и озорными, и с девушками, лукавыми и острыми на язык, и с их отцами, словно бы не подвластными старости, поэт выводит перед нами одного за другим своих односельчан, людей высокой и замечательной судьбы — неповторимых, трудолюбивых, страстно влюбленных в жизнь во всей ее красоте, со всеми ее испытаниями, во всей ее светоносности.
Чувство могущества и полноты жизни не изменяет им даже тогда, когда наступает последний час и смерть уже готова увести не того, так другого в свой темный предел, как это однажды и случилось со стариком Степаном Булдыгиным, который
…умирал четыре дня.
Вкруг него чадили свечи, ладан жгли во всех углах.
Несмотря на это старец всё ж не обращался в прах…
(«Как во нашей во деревне…»)
А потом ему — неугомонному и неукротимому — окончательно надоели и ладан, и свечи, и пресные молитвы,
И сказал тогда Булдыгин,
А не кто-нибудь другой:
«Душно в саване поганом!
И, чтоб мир в красе вернуть,
Дайте водки два стакана
И натрите перцем грудь!..» —
и разве может кто-нибудь из читателей остаться равнодушным к этому старику с большим сердцем, юной душой и так полнокровно чувствующему все неиссякаемое могущество подлинной жизни?!
Поэт воссоздает образы тех родных ему односельчан, для которых жизнь неисчерпаема в своей мощи И красоте, и возникающих перед ним во всем своем могуществе, словно отвечающем тому, какое некогда слышалось в северных былинах и древних сказаниях:
Ты снова, мой дядя, — что дуб на корню
И рыжее солнце берешь в пятерню, —
(«Дядя»)
и этот дядя далеко не одинок в своем могуществе и неодолимом жизнелюбии; рядом с ним встает такая же великолепная родня поэта, и для ее описания он вводит в свои стихи самые грандиозные изо всех мыслимых образы и неисчерпаемо богатые краски — только они, кажется ему, могут передать властную силу и неумирающую красоту его родичей.
Это его «громадная родня» прогремела «в первоклассных песнях», это они
До ста лет стояли, как сугробы,
Падали, ликуя и скорбя, —
(«В первоклассных песнях прогремела…»)
и разве можно представить их без этого жизненного полнокровия, без того кипения страстей, какого не могло успокоить даже приближение последнего часа?
А если поэт заводит разговор о молодежи ладожских краев, о ее делах и судьбах, то признается, что хотел бы «совсем немногого»:
Чтобы бредил новыми морями
Вкруг озер раскинутый народ,
Чтобы, милых сердцу не теряя,
Парни от приема шли во флот!
(«Всё ты мнишься мне в красе и силе…»)
И пусть это «совсем немногое» может кому-то показаться слишком обычным и повседневным, но поэт и здесь видит столько радостного и необыкновенного, что стихи о таких, казалось бы, обычных делах и событиях обретали горделивое, романтически возвышенное звучание.
А каких девушек находит поэт в родном селении — во всей их прелести, всем обаянии, взывающем к самому восторженному, а вместе с тем непроизвольно вырвавшемуся восклицанию:
Ой, какое небо — синь одна,
Ой, какая Маша Ильина!
[2]