Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

12 В беловой рукописи находим гораздо более выразительный эпитет, чем «самовластной», — «тихогласной».

14 vulgar. Русское прилагательное «вульгарный» вскоре стало вполне употребительным. В своем широком значении — «пошлый», «грубый» — это слово синонимично понятию «площадной» (от «площади» — городской, рыночной), встречающемуся в других главах «ЕО» (Четвертая, XIX, 8 и Пятая, XXIII, 8).

Ср.: мадам де Сталь, «О литературе…» (см. коммент. к главе Третьей, XX, 14), ч. 1,гл. 19 (изд. 1818), т. II, с. 50, примеч.: «…никто еще не употреблял слова „вульгарность“ [в эпоху Людовика XIV], но оно кажется мне выразительным и точным» <пер. В. А. Мильчиной>.

См. также коммент. к главе Восьмой, XIV, 13.

14 — XVI, 6 Заключенный в скобки пассаж от «Не могу», которым заканчивается XV, 14, и до конца XVI, 6, где мы возвращаемся к «нашей даме», — редкий пример переноса из строфы в строфу. В данном случае перенос забавным образом становится чем-то наподобие двери, распахнутой перед читателем, но закрытой для Онегина, замечающего даму (чьи достоинства читатель уже имел случай оценить) лишь после того, как она уселась рядом с Ниной Воронскою.

XVI

   Люблю я очень это слово,
   Но не могу перевести:
   Оно у насъ покамѣстъ ново,
 4 И врядъ ли быть ему въ чести.
   Оно бъ годилось въ эпиграммѣ...
   Но обращаюсь къ нашей дамѣ.
   Безпечной прелестью мила,
 8 Она сидѣла у стола
   Съ блестящей Ниной Воронскою,
   Сей Клеопатрою Невы:
   И вѣрно бъ согласились вы,
12 Что Нина мраморной красою
   Затмить сосѣдку не могла,
   Хоть ослѣпительна была.

5 Я почти не сомневаюсь, что эпиграмма, которая просится на язык поэту, представляла бы собой обыгрывание «vulgar» в связи с Булгариным, презренным критиком. Пушкин мог бы обозвать его Вульгариным или же при помощи русского предикативного окончания зарифмовать «Булгарин — вульгарен».

Строфа, как предполагают, написана в октябре 1830 г. в Болдине. В «Северной пчеле» № 30 (12 марта 1830 г.) появился булгаринский оскорбительный «Анекдот» (см. коммент. к главе Восьмой, XXXV, 9), а неделю спустя был напечатан его неприязненный отзыв о главе Седьмой[75] (см. коммент. к главе Седьмой, после LV).

Среди различных автобиографических заметок в пушкинских рукописях находится следующая (Сочинения 1936, V, 461), датированная 23 марта 1830 г.: «Я встретился с [критиком] Надеждиным у Погодина [еще один литератор]. Он показался мне весьма простонародным, vulgar [написано по-английски], скучен, заносчив и безо всякого приличия. Например, он поднял платок, мною уроненный».

9–10 Ниной Воронскою, / Сей Клеопатрою Невы. В главе Пятой ловкач и трюкач мосье Трике в своем мадригале заменил Нину Татьяной. Как большинство предзнаменований, содержащихся в той главе (например, предсказание обеим барышням Лариным выйти за «мужьев военных»), исполняется и это: Татьяна теперь затмила «belle Nina».

Некоторые любители отыскивать прототипы связывают (неверно) эту красавицу, о которой мы ничего конкретного не знаем, с графиней Аграфеной Закревской (1799–1879). Баратынский, влюбившийся в нее зимой 1824 г. в Гельсингфорсе (муж ее был генерал-губернатором Финляндии) и летом 1825 г., очевидно, ставший ее любовником, признается в письме приятелю, что думал о ней, представляя, какие чувства должна была испытывать героиня его безвкусного «Бала» (февраль 1825 — сентябрь 1828 г.), когда возлюбленный, Арсений, покинул ее ради Оленьки и она покончила самоубийством; впрочем, Нина было модным именем в литературе, и то обстоятельство, что героиню Баратынского зовут княгиня Нина, не доказывает, что ее прославленный прообраз тот же самый, что прообраз пушкинской Нины Воронской (варианты в беловой рукописи — Волховская и Таранская).

Единственный аргумент в пользу предположения, что у Пушкина, возможно, был короткий роман с Аграфеной Закревской в августе 1828 г. (после того, как он закончил историю с Анной Керн и пытался закончить другую — с Елизаветой Хитрово, 1783–1839), — упоминание ее имени в знаменитом списке платонически и чувственно любимых им женщин, за которыми он ухаживал с успехом или без (он набросал этот перечень в 1829 г. в альбоме Елизаветы Ушаковой, в Москве). Об Аграфене Закревской он пишет Вяземскому из С.-Петербурга в Пензу 1 сент. 1828 г.: «Я пустился в свет, потому что бесприютен. Если б не твоя медная Венера, то я бы с тоски умер. Но она утешительно смешна и мила. Я ей пишу стихи. А она произвела меня в свои сводники…». Вяземский, отвечая, остроумничает по поводу слова «бесприютен», осведомившись, значит ли это, что Пушкина больше не пускают в Приютино, именье Олениных под С.-Петербургом; в действительности, Пушкину предстояло там побывать, по крайней мере, еще один раз, 5 сентября, когда (как отметила в своем дневнике Аннета Оленина, которой он еще не сделал предложения) он мрачно намекал, что не в силах от нее оторваться.

Исследователю следует принимать во внимание, что «медь» вовсе не «мрамор» (XVI, 12) и что прелестная дама из письма Пушкина Вяземскому схожа с «сей Клеопатрою Невы» (XVI, 10) не больше, чем комета с луною. В силу всего этого я нахожу, что «Клеопатра Невы» означает то же самое, что означало бы «королева Невы», т. е. подчеркивает известность и притягательность, но без специальных напоминаний о легенде с тремя принесенными в жертву возлюбленными героини, — той, которой Пушкин воспользовался в неоконченных «Египетских ночах».

Менее рьяные искатели прототипов утверждают, что больше прав на роль Нины Воронской у Елены Завадовской (1807–74), невестки дуэлянта, упомянутого мною в связи с Истоминой в коммент. к главе Первой, XX, 5–14). Ее холодная, царственная красота вызывала много разговоров в обществе и, как указывает П. Щеголев[76], Вяземский в письме жене (все еще не опубликованном?) прямо связывает Нину Воронскую с графиней Завадовской.

Наконец отметим, что дивная, овеянная трепетом, розовая Нина из черновиков главы Восьмой, вне сомнения, совсем не то же самое лицо, что Нина главы Восьмой, XVI.

Я уделил некоторое внимание скучной и, в сущности, бессмысленной проблеме «реального прототипа» стилизованного литературного характера, чтобы еще раз подчеркнуть различие между реальностью искусства и нереальностью истории. Все сложности возникают потому, что мемуаристы и историки (независимо от того, насколько они честны) — это либо художники, которые фантастическим образом пересоздают наблюдаемую ими жизнь, либо посредственности (что бывает гораздо чаще), неосознанно искажающие факты, когда эти факты оказываются пропущенными через их сознание, пошлое и упрощенное. Мы, в лучшем случае, способны составить некоторое представление об историческом лице, если располагаем чем-то написанным самим этим лицом, — особенно если это письма, дневник, автобиография и проч. А худший случай тот, когда перед нами метод школы прототипов во всем ее блеске: поэт X, поклонник дамы Z, сочиняет нечто ей посвященное, приукрашивая ее образ (так что она становится Y) в соответствии с литературными условностями своего времени; распространяется слух, что Z — это Y; реальную Z начинают считать полным изданием Y; о Z говорят так, словно она и есть Y; авторы дневников и мемуаров, описывая Z, не просто придают ей черты Y, a скорее соединяют ее с позднейшим, приобретшим распространение образом Y (поскольку литературные персонажи также изменяются и приобретают новые приметы); является историк и из описаний Z (а в действительности — Z плюс Y1 плюс Y2 и т. д.) заключает, что Z в самом деле была прототипом Y.

вернуться

75

См.: П. Столпянский. Пушкин и «Северная пчела» в «Пушкин и его современники», V, 19–20 (1914), 117–90.

вернуться

76

«Литературное наследство», т. 16–18 (1934), с. 558.

180
{"b":"268424","o":1}