Полагаю, что планируя главу Четвертую, Пушкин набросал следующие две незавершенные строфы (Каверин переписал их в Калуге 1 авг. 1825 г., Соболевский записал по памяти для Лонгинова в году 1855-м, а Анненков опубликовал как эпиграмму в 1857-м), намереваясь развить тему «презренной клеветы» и, по-видимому, изобразив Толстого в строфе, посвященной Москве, куда Ларины собирались поехать в этой же главе (черновики строфы XXIV):
АА
О муза пламенной сатиры!
Приди на мой призывный клич!
Не нужно мне гремящей лиры,
Вручи мне Ювеналов бич!
Не подражателям холодным,
Не переводчикам голодным,
Не безответным рифмачам
Готовлю язвы эпиграмм!
Мир вам, несчастные поэты,
Мир вам, журнальные клевреты,
Мир вам, смиренные глупцы!
А вы, ребята подлецы…
ББ
Вперед! Всю вашу сволочь буду
Я мучить казнию стыда!
Но, если же кого забуду,
Прошу напомнить, господа!
О, сколько лиц бесстыдно-бледных,
О, сколько лбов широко-медных
Готовы от меня принять
Неизгладимую печать!..
Между началом июля и сентябрем 1825 г. в Михайловском Пушкин набросал письмо царю (так и не отосланное), содержащее следующие строки:
«Des propos inconsidérés, des vers satiriques me firent remarquer dans le public, le bruit se répandit que j'avais été traduit et fou[etté] à la Ch[ancellerie] sec[réte].
Je fus dernier à apprendre ce bruit qui était devenu général, je me vis flétri dans l'opinion, je fus découragé — je me battais. J'avais 20 ans en 1820 — je délibérais si je ne ferais pas bien de me suicider ou d'assassin[er] —».
<«Необдуманные речи, сатирические стихи обратили на меня внимание в обществе, распространились сплетни, будто я был отвезен в тайную канцелярию и высечен.
До меня позже всех дошли эти сплетни, сделавшиеся общим достоянием, я почувствовал себя опозоренным в общественном мнении, я впал в отчаяние, дрался на дуэли — мне было 20 лет в 1820 (г.) — я размышлял, не следует ли мне покончить с собой или убить —»>.
Росчерк пера далее читается как V, но это не первая и не последняя буква слова, судя по черточке, предваряющей ее, и волнистой линии, следующей за ней. Я почти не сомневаюсь, что имеется в виду фамилия «Милорадович» — с гипертрофированной буквой «V».
Непонятно, как комментаторы смогли вообразить, что «V» означает «Votre Majesté» <«Ваше Величество»> (особенно если принять во внимание последующий контекст, где Пушкин определяет свою потенциальную жертву как «un homme auquel tenait tout» <«человека, от которого зависело все»>, — что, в приложении к царю, было бы невозможным принижением — и чьих «талантов» он был «l'admirateur involontaire» <«невольным поклонником»>). Так же непостижимо, как и почему слова «fus découragé» <«был обескуражен»> могли быть прочитаны как «suis découragé» <«обескуражен»> Д. Благим, редактором Акад. 1937, XIII, 227, в котором факсимиле рукописи совершенно ясно выявляет сходство этого «fus» и «fus» в начале абзаца.
Кто был человек, с которым Пушкин стрелялся весной 1820 г.?
Молодой офицер Федор Лугинин в дневнике — он вел его во время своего пребывания в Кишиневе (с 15 мая по 19 июня 1822 г.)[55] — записывает 15 июня, что Пушкин, с которым его связывала недолгая дружба, дрался на дуэли в С.-Петербурге в связи с распространением слухов о его порке в тайной канцелярии.
В письме от 24 марта 1825 г. из Михайловского Александру Бестужеву (псевдоним Марлинский) в С.-Петербург Пушкин после добродушного высказывания о том, что он ценит поэзию Рылеева настолько высоко, что видит в нем соперника, добавляет: «…жалею очень, что его не застрелил, когда имел тому случай — да черт его знал».
Это намек не только на дуэль, но и на некую историю, явно столь хорошо известную Бестужеву, что необходимость каких-либо объяснений исключалась.
Пушкин мог познакомиться с Рылеевым (1795–1826) только весной 1820 г., когда Рылеев жил в Петербурге и в своем расположенном неподалеку имении Батово (принадлежащем его матери Анастасии, дочери Матвея Эссена; оно было куплено в 1805 г., находилось в двух милях к западу от Рождествено, деревни в районе Царского Села, в сорока пяти милях к югу от С.-Петербурга на пути к Луге). Пушкин так хорошо запомнил лицо Рылеева, что более чем через пять лет после встречи нарисовал его профиль с торчащим носом, выпяченными губами и прямыми гладкими волосами. Замечу также, что Пушкин упоминает в письмах Батово как место, знакомое ему: 29 июня 1825 г., будучи в Михайловском, он пересылает Прасковье Осиповой, уехавшей в Ригу, два письма — одно от своей матери, «другое — из Батово». Нам известно, что в начале 1820 г. Рылеев отправил или отвез свою беременную жену в ее родовое поместье в Воронежской губернии и 23 мая у него родилась дочь. О его собственных передвижениях в период между концом 1819-го и концом 1820 г. как будто мало что известно (см. комментарии Оксмана к изданию произведений Рылеева, Москва, 1956).
Когда же Пушкин на самом деле уехал из С.-Петербурга?
Согласно В. Гаевскому, биографу Дельвига, узнавшему об этом от Михаила Яковлева (см. «Современник», сентябрь 1854), Пушкин покинул город 6 мая. Согласно Александру Тургеневу (упоминающему об этом в письме своему брату Сергею от 6 мая), наш поэт должен был уехать на следующий день — 7 мая. Он отбыл в один из этих двух дней со своим слугой, Никитой Козловым; двое друзей «проводили его до Царского» (14 ½ миль по направлению к Луге). Этими друзьями были Дельвиг и Павел Яковлев (1796–1835; товарищ Пушкина по Коллегии иностранных дел и брат его однокашника — Михаила Яковлева).
В своем кишиневском дневнике 9 мая 1821 г. Пушкин замечает, что ровно год прошел с тех пор, как он уехал из С.-Петербурга. Возможно, на самом деле он покинул город 6 мая 1820 г. Но если он провел следующие дни — до девятого — в ближайших окрестностях, то вполне оправданы его слова, что он уехал из Петербурга девятого. Пушкин был очень точен в своих судьбоносных датах.
Моя гипотеза такова: примерно числа 1 мая 1820 г. Рылеев, в пылу своих антиправительственных настроений, упомянул слух как реальное событие (например, «Теперь власти подвергают порке наших лучших поэтов!»), и Пушкин вызвал его на дуэль; его секундантами были Дельвиг и Павел Яковлев; дуэль произошла между 6 и 9 мая в окрестностях С.-Петербурга, возможно, в имении матери Рылеева — Батово. После этого Пушкин сразу же отправился на юг — через Лугу, Великие Луки, Витебск, Могилев и т. д. — и прибыл в Екатеринослав 20 или 21 мая.
Имение Батово позднее принадлежало моим дедушке и бабушке — Дмитрию Николаевичу Набокову, министру юстиции при Александре II, и Марии Фердинандовне, урожденной баронессе фон Корф. Живописная лесная дорога связывала его с имением моих родителей, Вырой, отделенным извилистой рекой Оредеж и от Батово (расположенного в миле на запад от Выры), а сразу к востоку — и от поместья моего дяди Рукавишникова — Рождествено (во втором десятилетии восемнадцатого века оно было резиденцией Алексея, сына Петра Великого, и унаследовано мною после смерти моего дяди Василия в 1916 г.). Поездки в Батово в коляске, шарабане или же автомобиле неизменно повторялись каждое лето, начиная, насколько я могу вызвать в памяти эти трепетные глубины детства, скажем, с 1902 г. до революции 1917-го, когда, разумеется, все частные земли были национализированы Советами. Я помню, как мы с кузеном разыгрывали дуэли на «grande allée» <«главной аллее»> Батово (великолепной аллее, обсаженной громадными липами и березами и в конце пересекаемой строем тополей), где, согласно туманному семейному преданию, Рылеев действительно дрался на дуэли. Помню также одну лесную тропинку за Батово, по которой мечтал подолгу гулять, когда вырасту, известную двум или трем поколениям воспитанных гувернантками маленьких Набоковых как «Le Chemin du Pendu» <«Дорога Повешенного»>: сто лет назад это была любимая тропа Рылеева, «Le Pendu» <«Повешенного»>. Знаю, что в году 1950-м в советском сборнике «Звенья», т. 7 появилась или должна была появиться статья о Батове (В. Нечаев «Усадьба Рылеева»), но это издание, насколько мне удалось установить, так и не пришло в Америку, в отличие от т. 8[56].