VII Фонарных решеток узоры на стенах, пестрят закоптелые своды таверн, и красны блестящие камни ступенек, ведущие к устью канала Марен. Упругие ряби живого агата податливо брызжут под черным веслом. «В таверну, в таверну! Сегодня богатым и щедрым, signori [90], я буду послом!». Спешащая тень остроносой гондолы мелькает на зелени мокнущих стен, и капает гулко сочащийся холод — замерзшая кровь обессилевших вен. На черной воде окровавленный кокон — краснеет, как сгусток крови, полоса, и светят гондоле из огненных окон таверны раскрытой ночные глаза. VIII Мне ль для тебя — сказать, так будет жутко. Очнувшись в четкости запнувшихся минут, — твой мутный сон — в прорытых промежутках засыпать строфами — горою черных руд. Иди, иди! Проснешься ли от боли, от диких выкриков алтайских колдунов — в парижских улицах, и в этом я не волен, скалистый кряж, покрытый лесом снов. И пусть покажется средь острошпицых кровель, в покрытых лунной чешуей стенах — твой дым костра, во дни алтайских ловель — в парижских улицах — разметывает прах. IX Мостков деревянных скользящая сырость, кабинок коричневых черные рты. Волна набежала на пляж и зарылась в песок солнценосной и желтой икры. Янтарные смолы прозрачны на досках, и душно в бутылочной зелени вод. У самого берега хлюпает плоско залитый медузами тонущий плот. Внизу серебрятся в корзинах макрели, блестящие солью своей чешуи, и медленно плещется светлая зелень — пронзенная солнцем — далекая ширь. X Сны — буревестники грядущих дней, в них сила темная, в них черный пламень сверкает заревом иных огней — то встреч с забытыми, то именами. И явь прозрачная чужих оскомин, и терпкий привкус в ней — чужой любви, чей рот пьянящий — нет — чей взгляд нескромен во сне и в яви мне — о чем просил? Мы полусонные, мы только дети — во сне мы любим всех, но наяву одну из тысячи — и не отметим — и не откликнется, и не зову. Но только в комнате на третьем часе, когда навалится кошмар на грудь, — мы виноватые, мы перекрасим в душе разлуки все — на слово — путь. XI На сцену, на сцену — момент — но и только! Познав раздвоенности белых ночей так бешено мчаться за призрачной ролькой, для этих — любимейших — всех и ничей. И круг замыкая сверкающей рампой, под занавес спущенный хлещет партер, сыграть, и в последний, как будто в эстампе застыв, — изумить простотою манер. А дальше не надо, а дальше любимей, нежнее, спокойнее и горячей для тех, кто зачертит из огненных линий мой образ единственный — всех и ничей. XII Вот — выжатый день стелет мокрый покров. Крот роет тень — мост через ночи ров. Гам заскоруз и стих, рыхлой осел стеной, там через звездный вихрь спину согнул другой. Врет, кто из жизни сна делает день забот, — сот омертвелых дна трогать не должен тот. Мне через сон — в садок — рыбой ленивой жить. Гнев — это плеснь богов, радость — как волчья сыть. XIII От изумленья тихо ахнул — так выросла, ужель… И садом в комнате запахло от кончиков ножей. Но фрукты на столе лиловей, краснее и еще янтарных виноградин брови шепнули — не прощен. Но только памяти пробел, как в окнах клочья сада, мне шалью душною надел, как поцелуй — в награду. Не виски ль с содой? Иль ножей проржавленных нам пару? Дуэль?! На сколько этажей проклятие попало! Удар повиснул на стене, застряв между кирпичин. Ах! станет ли душа синей, когда все безразлично… И так испуганно ушла, а сад весь искалечен. В наследство мне остался шрам и память губ и плеч ее. Прага. Скит Поэтов. 1924 год Мария МЫСЛИНСКАЯ*
«Сердца каждый взмах…» Сердца каждый взмах Ударом, как меч, Четкий рождает страх — Страх неизбежных встреч. Мертвая виснет ночь, В липкий вонзясь туман… Мертвая ночь, не пророчь Близкий души обман. Улиц зовет меня Жгучий, беззвучный крик, Над темнотой фонарь Мутным зрачком поник. Куда мне теперь бежать? В эту ли, в ту ли дверь — За каждою будет ждать Настороженный зверь. Не скрыться от смертных ран. Кто мне сумеет помочь? Липкий качает туман В мертвых объятьях ночь. Варшава, 1925 г. |