Читать он любил всегда, забываясь за книгой, где бы и какая ему ни попадалась, но впоследствии читал больше ночью, страдая бессонницами.
Курить начал лет 16-17 и курил очень много.
Если не ошибаюсь, с 1900-1901 года в среде учащейся молодежи средней школы начали возникать сначала кружки самообразования, которые затем, в такт развивавшемуся революционному движению, постепенно переходили в так наз<ываемые> «нелегальные организации». В Петербурге образовалось среди гимназистов и реалистов такое объединение, получившее название «Северный союз». Деятельное участие в нем уже с 1902 г. принял и мой покойный брат Алексей. Устройство кружков самообразования, пропаганда соц<иал>дем<ократических> идей, связь со студенчеством и рабочими организациями, издание прокламаций, листовок и журнала, всё это увлекло и его. Он состоял одним из инициаторов, но главными были тогда, кажется, Щетинин, Велтистов, Ювенальев, Б. Г. Успенский (сын писателя), племянник Короленко – Р. Никитин и др. Была и Е. К. Р-ва (впоследствии вышедшая замуж). Начиная с первого дня, когда брат ее увидел, чувство его к ней не оставляло его до последнего часа его жизни. Мне он никогда ничего не говорил об этом, и я позволяю себе коснуться этого вопроса только потому, что «в жизни людской, как и в песне, выкинуть слова нельзя». Кроме того, знакомство это наложило свой отпечаток на всю его жизнь и творения настолько прочно и сильно, что умолчать об этом было бы невозможным. Целый ряд стихотворений посвящен ей и этому чувству. В особенности характерны из них его юношеское: «Быстрых дней впечатленья так бедны, но пред сном я беру две руки» и из последних уже – «Есть на дне жемчуга и кораллы». В дальнейшем мне еще придется говорить об этом, но, повторяю, брат мой никогда не был откровенен именно об этом своем чувстве, и я обо многом либо догадывался, либо случайно узнавал. Вообще от всех почти он берег и скрывал эти переживания, так что и я считаю себя вправе много не говорить на эту тему. Но несмотря на это основное чувство, он рано начал «увлекаться» вообще. Будучи же еще гимназистом, кажется 6-го класса, он (очевидно, до знакомства с Евг. К.) летом уехал в Крым со своим товарищем по гимназии, Поляковым. Там он тоже принял участие в студенческих и рабочих кружках и, между прочим, увлекся одной местной барышней, некой Map. Ил. О-ой. В продолжение нескольких лет он вел с ней переписку – Марусей, как он ее называл, но через года три, встретившись с ней за границей, в Женеве, понял, что они друг другу не пара, и отношения их сами собой порвались. Вообще в возрасте до 17 лет он любил обычное тому возрасту общество, охотно бывал в гостях на вечеринках и дома и любил даже танцевать, и всегда, что называется, имел успех – не столько светской ловкостью в танцах и играх, сколько своим остроумием и живой и интересной манерой себя держать и рассказывать. Нравиться он и хотел и умел. В сущности, он любил скорее свою мечту, какой-то отвлеченный идеализированный образ и любил говорить чьи-то стихи «La femme qu'on adore n'est pas celle qu'on a deja» и в жизненной колоде карт искал «не даму треф, иль пик, бубен или червей, но даму пятую, что строже тонких лилий и умных сумерек интимней и нежней». Это прелестное, ненапечатанное стихотворение «За картами» кончается строфой:
Ведь я ее искал, искал всегда по свету
Вот двойки, вот тузы – тасую и мечу.
Но пятой дамы нет! Но пятой дамы нету!
Ах, Пятой Дамы нет – а я ее ищу!..
Забегал несколько вперед, добавлю, что как обаятельно чуткий человек, умный, живой, поэт и философ, очень привлекательный и с виду, он имел большой успех у женщин и имел то, что называется немало романтических переживаний. Всегда оставаясь рыцарем и поэтом, всё же увлечения его были довольно мимолетны и полны какой-то неврастении. Бурный 1904 год застал его еще в 8 кл<ассе> гимназии, где он был душой всякого брожения и протеста, часто необоснованного и наивного, но бывшего результатом общих влияний тех дней. Событие 9-го января глубоко потрясло его. Припоминаю, что, кажется, еще в это время (он часто вспоминал) какая-то цыганка предсказала ему, что «в нем будет три пули и он не проживет до 30 лет». При его мистической склонности к неизвестному и неразгаданному (впоследствии он интересовался даже хиромантией и «гороскопами»), это предсказание как будто глубоко запало в его душу. А сбылось оно в точности. В 1905 г., сдав выпускные экзамены, он уехал к нам в усадьбу «Волма», где жила уже вся семья. Он очень любил сестру Ирину (р. 1897 г.) и маленького тогда еще брата Льва (р. 1899 г.), которым рассказывал увлекательные сказки. Нужно, однако, сказать, что у него было странное свойство передавать свою затаенную грусть, даже в этих ребяческих сказках, и как-то захватывать или заражать своих слушателей каким-то пессимизмом. На нервных натурах это особенно сказывалось, о чем впереди еще. В «Волму» обычно съезжалось много родственной нам молодежи, жило и семейство художника Малышева (это был друг писателя Гаршина), старшие сыновья которого – наши ровесники – были с нами очень дружны и мы их любили. Гостили и другие товарищи. Иногда мы ездили в «Волму» и зимой на каникулы. В 1905 г., по окончании гимназии, пробыв недолго в «Волме», брат уехал в Крым, а оттуда на обратном пути заехал в деревню к тетке нашей Э<нгельгардт>, в «Буду», а от нее в конце июля брат решил съездить погостить к своему товарищу Ювенальеву, в той же Могилевской губ. около ст. Копысь. Несмотря на общее отговаривание, он взял с собой охотничье ружье. Нужно сказать, что он до того времени никогда не охотился, а при его близорукости и рассеянности желание его всем нам a priori казалось опасным. Действительно, 6-го августа 1905 года он, войдя в лодку с заряженным ружьем, положил его поперек лодки, которую начал сталкивать в воду. Почему-то произошел выстрел и весь заряд попал ему под колено. Пока вызвали врача (за 30 верст), перевязку сделал неумелый фельдшер; пока поспел я, которого брат (из «Буды») вызвал телеграммой, а это случилось уже 8-го, у него сделалось гангренозное воспаление в ране, и муки и страдания в условиях деревенского ухода были невероятные. В карете брата повезли за 60 верст в г Могилев, с фельдшером; ехали еще я и наша бывшая воспитательница О. К. Корф. В Могилеве для спасения жизни пришлось срочно сделать ампутацию правой ноги, 11-го авт., немного выше колена, что было для него и для нашей семьи страшным ударом. Ему в эту пору было 18 лет. В Могилев приехал наш отец, не поспев к операции, и когда непосредственная опасность для жизни миновала, мы с отцом перевезли брата в Петербург, в Александровскую общину, к проф. Е. В. Павлову. Физически он очень страдал; у него были сильнейшие припадки, он бился и жаловался на боли в отсутствующей части ноги, причем консилиумы лучших врачей не могли облегчить эти страдания. Морально же брат удивительно твердо переносил свое несчастие. Когда проходили припадки – шутил, читал, принимал гостей и друзей. Помню только один раз, как-то на мой вопрос еще в Могилеве, не надо ли ему чего-либо, он, вздохнув, сказал: «ничего не хочется – ни пить, ни есть, ни жить». Вообще же за эти годы, протекшие со дня этого события – он никогда и никому не пожаловался на свою судьбу. «Надменность гибнущих – не звякать нежным звоном», – пишет он в одном из своих стихотворений. Отчасти это было из природной гордости, а отчасти, думается, что он как-то так исключительно жил «отвлеченным», что это земное несчастие было только одной из сторон, и притом не главной, его тосковавшего духа. Как будто постоянное горе, лежавшее на дне сердца его, было таким большим, что всё в сравнении с ним было временным и не столько заметным, но автобиографически всё же звучит его «Судьбою с юности жестоко обделен»… Вскоре ему сделали протез, по тем временам прекрасный, и он очень быстро научился ходить, почти не хромая, а впоследствии ходил даже без палки. Год этот ознаменовался еще одной болезнью — в ноябре он заболел аппендицитом и снова лежал в той же общине. Как только он начал поправляться и выезжать, он немедленно, хотя еще на костылях, а потом и с протезом уже, стал ездить в университет, не столько еще на лекции, сколько захваченный сходками и всей студенческой жизнью того времени. Обычно я его сопровождал. В это время он состоял студентом филологического факультета. В это время он состоял студентом филологического факультета. Достаточно оправившись, с осени 1906 г Алексей Константинович решил жить «по-студенчески», самостоятельно, и переехал в тогдашний «Латинский квартал» в Петербурге – на Васильевский остров. Здесь он снял комнату на 9 линии, а в соседней поселился его большой приятель Н. М. Карамышев. Здесь брат окунулся в соц<иал>дем<ократическую> атмосферу студенчества и отчасти рабочих кругов, его захватили и вольная, «не семейная жизнь», и годы этой совместной жизни, а впоследствии – просто дружба с Карамышевым, отмеченные своего рода студенческими дебошами, на которые особенный мастер был Карамышев. К этому времени относится его знакомство с П. А. Красиковым. Однако на брате всегда тяжело сказывалась всякая такая вечеринка или попойка, так как чувствовалось, что он искал искусственного веселия и дурмана, но происходило обратное – и у него это «vin triste» переходило часто в какое-то трагически тяжелое состояние. Многие не понимали его, осуждали или пользовались отчаянием этих минут, но надо было хоть раз видеть его в такой тоске, которую он не мог уже сдержать, чтобы понять, какую скрытую, душевную муку постоянно переживал он.