Я вышел за город. На море, льдом покрытом,
Среди сверкающих под месяцем равнин,
Я был в тиши один. Я всеми был забытым.
О, наконец, теперь я был совсем один.
Я думал. Я любил пережитое мною,
И город я любил, и вечера покой,
С спокойной нежностью, с улыбкой над собою,
Как умирающий, как уж давно больной.
Погас пожар-закат за дальними домами;
Их черный силуэт глядел, угрюм и груб,
Сплошною массою с упрямыми углами,
С рядами длинными больших, фабричных труб.
А небо, как всегда, торжественною тайной
Покрыло даль, меня, безбрежные снега…
Под этой сказкою, великой и бескрайной,
Как наша мысль, людей, печальна и строга.
На звезды я глядел, на туч седые пятна,
И вспоминал ряды имен, гипотез, числ,
И думал я опять, что жизнь нам непонятна,
Но смысл в ней должен быть, не нам, не наш, но смысл.
И сколько звуков здесь… То низких, то стеклянных…
Вода журчит, журчит, не знаю где, но тут;
Из города бежит гул непонятных, странных
И разных шумов…
Там живут.
Мой город… Странный. Мой. На черных грудах зданий
Недвижен окон свет, как вырезанных в тьме.
За каждым огоньком милльярдами мельканий
Идет жизнь мне чужих и, значит, чуждых мне.
Огромные дома, в них норы, норы, соты,
И там копошатся, хлопочут… Пαντα ρει
[5].
И жизнь, совсем своя, свои мечты, заботы,
Клокочет и кишит во всех ушах людей.
Как страшно так взглянуть… Как сбилися мы тесно.
Ведь тут один милльон, один милльон живет.
Их жизнь всегда, всегда мне будет неизвестна,
Да и для них самих забудется, мелькнет…
А после новые… Но те же будут типы,
Ритм тех же возрастов, и страсти те ж, и труд…
Так мы устроены, так мы живем. Полипы.
Как слышны шумы…
Там живут.
Живет милльон людей. Какая бездна горя,
Надежд, труда, борьбы, ненужной суеты…
Бегут над ней в века, векам бесплодно вторя,
Ведь уж солгавшие, ведь старые мечты.
Убьет их жизнь под смех и тотчас дерзко, вольно,
Их родит бунт рабов, им храм создаст поэт…
Как людям жить? Без них – так одиноко-больно,
А в них жить, в шорах… нет, пусть лучше смерть, но нет.
Как тесно мысли в них! Как надо стушеваться
С многоголосым их стремлением к добру,
С назойливостью книг, не могущих подняться
Над обществом людей, сводящих всё к нему.
В них пьяные живут, как в запертых строеньях,
Не видя Целого, не зная счет годам…
Что людям, нам, в борьбе, в прогрессе, в улучшеньях,
Когда вон там звезда, а кладбище вон там?
Грядущее – мечта. Ни краше, ни нежнее
Не будет жизнь детей. Как эта будет та.
Наука… Ах, она скрывает всех умнее,
Что тоже ложь она, что тоже лишь мечта!
И женщина – мечта, и воля, гордый разум,
И смерть бесстрашная, жизнь смеха – всё не то.
Я верил тоже в сны, то злобно, то с экстазом,
Они мне были всем, теперь же всё – ничто.
Что мне теперь слова – культурное наследство,
Движение вперед, познанье, человек?
Я помню длинный путь, путь, пройденный от детства
Как больно говорить – уж пройденный навек.
Пусть фразою звенят юнцы и фарисеи…
Увидев юношей раскрывшийся вдруг мир,
С друзьями я любил мятежные идеи
И презирал любовь, и счастие, и мир.
И, став лицо с лицом к враждебному нам мраку,
Мы не входили в жизнь, мы ворвалися в бой,
Мазуркой бешеной пошли в огонь, в атаку,
Большою, дружною, веселою толпой,
Богаты юностью и сильные познаньем,
Благоговение пред словом «человек»
Так целомудренно скрывая отрицаньем…
Как молод был, красив, как горд был наш набег!
Как нам смешон был сон, уют, покой ленивый,
Уравновешенность, добро и тупость тех,
Чьей жизнью был лишь труд и грех, и грех стыдливый,
Позорно-залганный, с оглядкой мелкий грех.
Нет, мы не сдались им! Цепь наша разорвалась,
И всё ж сперва была упорная борьба,
Но в ней душа, мечта, тускнела и терялась…
Сдавили будни нас, толпа, толпа, толпа…
И начались года бесцельности, истомы,
А вера старая горела, как ночник:
Не умерли еще сознанья аксиомы,
Исходный мысли пункт и старый, свой язык.
Мы знали логики и книг непримиримость,
И яд всосали мы всех мировых зараз,
И стройность общих схем, и непоколебимость
Всеобще-признанных, почтенных догм и фраз.
Всё подтверждало нам – не с ними быть – отсталость,
Но в жизни победить им было не дано,
И мы прибавили к ним скепсис и усталость,
Самоуверенность, насмешку и вино.
Ум, как старик, уж знал, что жизнь – игра дрянная,
А сердце юное отвергло жизнь других,
И пустота росла, огромная, немая…
Но horror vacui есть и у душ людских.
И вот когда один, измучен, но развязен,
С больными нервами, озлоблен, но без сил,
Весь – фраза, весь – актер, уже душою грязен,
Уж изолгавшийся, развратником я жил,
То раз игрой судьбы жестоко оскорбленным
Взглянул на небо я, исполнен слез и мук,
И слово «Бог Господь» вдруг в сердце потрясенном
Как гром ударило, и бездна встала вдруг.
Казалось мне тогда, что небо раскололось,
Как будто страшный луч мне сердце разорвал,
И Божий слышал я спокойный, ясный голос…
В каком восторге я упал и зарыдал.
Я убежал в леса и там, полубезумный,
Постиг всю прелесть я и ужас всех окрайн,
И понимал листвы я говор многошумный
И ласку грустную разлитых в мире тайн;
Я понял Гёте там, Евангелье, Сократа
И Достоевского, и плакал по ночам,
И часто застывал пред зрелищем заката,
И с нежностью внимал я птичьим голосам.
И любовался я, как девушки смеются,
Как тени плавные меняются при дне,
И, не дыша, молясь, боялся шевельнуться,
Чтоб не нарушить «Бог», звучавшее во мне…
И проклял я свое былое бездорожье,
Доктрины узкие, всю бренность громких слов,
И понял всей душой, что жизнь есть тайна Божья
И мне дан миг, лишь миг, в безбрежности веков.
И вот тогда опять, но весь уже как новый,
Как спрут чудовищный, встал город предо мной:
Довольный, суетный, торгующий, суровый,
С порядком вековым, разнообразно-злой.
С безумной высоты, где всё должно быть свято,
Я каждый день людей вдруг сразу увидал,
День академий, бирж, контор, домов разврата,
Трактиров, фабрик, школ, парламентарных зал…
Жизнь встала предо мной с неслыханным цинизмом
Во всем падении всех спрятанных углов,
Во весь гигантский рост железным механизмом
Безжалостных, тупых, проклятых муравьев.
Не задевало здесь ничьей души уродство,
Всё хохоча, борясь, гремело нагло в высь:
Мы размножаемся! Мы — сила! Производство!
Бессмысленный процесс питанья! Покорись!
И с грохотом неслось, бежало дальше, мимо…
Я знал бессилие героев и святых,
И мысль твердила мне: да, всё необходимо.
И мысль моя была не за меня, за них!
Но были ж слепы все! И каждый был калека,
Никто не мыслил сам и только повторял,
Никто не понимал другого человека
И всякий лишь свое кричал, кричал, кричал…
Там не было людей, там были только группы,
И не как сами все шли в быстрой смене дней…
Как будто люди, мы, не завтра будем трупы,
Не трогательна жизнь разумных, нас, людей…
И, тем не менее, там каждый между ними
Не плакал, не искал, а, порицая грех,
Ходил с достоинством, смеялся над другими
И, нагло требуя, толкал локтями всех…
И где-то по ночам, в глухих углах несчетных,
Кончали с жизнью-сном, то швейка, то студент,
«Девица», журналист и много безработных…
У рева города был аккомпанемент.
О, я тогда узнал ночных безумий чары,
Страх шороха, луны, всего, всего боязнь…
Все мысли перешли в жестокие кошмары,
И каждый новый день мне новую нес казнь.
И всё меня до слез, до крика раздражало:
Я в ресторан ходил, чтоб видеть, как одно
Многоголовое жевало, хохотало,
Как похоть к женщинам рождало в нем вино.
На рынки я ходил, по галереям шумным,
Чтоб видеть множество гигантских, красных туш,
Всё, что вберется днем одним большим, безумным,
Нечистым скопищем без мысли и без душ.
Я с жадностью глядел на грубость там, в лабазе,
На лица мясников, и вздрагивал, когда
Рубили мясо там… О, это роскошь грязи,
Дух рынков, сущность их – обман, деньга, еда…
Я проводил часы на выси колоколен
И видел точки тел, живые точки масс,
Спешащих, суетных… Да, я тогда был болен…
Всё это был больной и длительный экстаз.
Да, я сошел с ума: я помню, раз, разбитый,
Я пролежал всю ночь на холоде камней,
И плача, и смеясь, просил я у гранита,
Чтоб он ответил мне, гранит, коль нет людей.
Я к людям кинулся, к борцам за улучшенья,
К вождям людей пера, науки и добра…
Напрасный труд!..
Я укрепился в мненьи,
Что их борьба – пустяк. Профессия, игра…
Из преступлений там лишь составляли сметы,
Всё приурочили к табличкам мудрецы,
Профессора, вожди, писатели, поэты,
Все те, кого так чтят почтенные отцы –
Все были мелкими, тщеславными жрецами,
И каждый сам себе и людям лгал и лгал…
Кто добродетельно копался в старом хламе,
Кто смертным истины, надувшись, открывал!
Ученье истины! А явится иное –
Классифицируй вновь, пиши, авгур, пиши…
Науки проще жизнь, как проще «я» живое,
Но тоньше и сложней, сложней, как жизнь души.
Но там всё исказить, запутать всё без меры
Считалось тонкостью научного пера…
Разноголосица, фразистость, злость карьеры
И закулисная на акциях игра…
Там гордые слова приклеивали к вздору,
Из вздора делали торжественный завет,
И были чужды все великому простору,
Который дал нам Бог, дал на немного лет.
Я посетил друзей. Я полагал, что тоже
Они ведь видели святыню бытия?
И к мысли и к душе они честней и строже,
И тот же жизни путь они прошли, как я.
Они пристроились! Расстались с юной жаждой,
Твердили вяло мне, что жизнь – посильный труд,
Сознанием хитро там оправдался каждый,
Что «так и надо жить» и что «так все живут».
Одни таскали мне свои статьи в журналах,
Где я, нет, не читал про «школьной лампы свет»,
О гласных городских, прогресса интервалах…
У них уж был на всё отысканный ответ.
Я видел с ужасом – сентиментальной ложью
Они прикрылися, как крепкою броней…
Солидность, «да» и «нет» и Богу и безбожью,
Эстетика, мораль, театры и покой.
А у других встречал над всем большим на свете
Глумленье старческих и краденых острот,
Пустую болтовню, мышленье по газете
И всеспасающий, всевластный анекдот.
А кто, чье имя нам вчера лишь было славно,
Неловко путался, не знал мне что сказать…
Я знал, он, фабрикант, он должен был недавно,
Он стачку должен был недавно подавлять…
Мне каждый дал совет: «Иди в литературу.
Всё ж position. Трудись. Романтик ты, поэт…
Иль будь философом, получишь доцентуру.
Пора зажить, как все, и бросить дикий бред».
Я говорил им «Бог» и слышал: «Но искусство
Его должно нам дать! Должна ж быть голова!
Положим, да, инстинкт… космическое чувство…»
Молчать, поганые научные слова!
А люди города кишели, как и прежде,
Шла жизнь тяжелого и хищного труда,
У всякого своя, смеясь моей надежде,
Не мысля, не боясь, уверенна, слепа…
Я видел мальчика, рассудочно и дельно,
Безжизненно в саду игравшего в серсо,
Я думал – так же мы, всю жизнь, всегда бесцельно,
Что б ни писали нам Толстые и Руссо.
Рассудком, головой, наивною и хмурой,
Они нашли, где зло, рецепт, как надо жить…
Зло было в малости, в том, что зовем культурой,
И надо лишь ее, культуру, изменить.
Как будто не века над сей трудились лепкой!
Как будто человек философом рожден!
Вернемся к дикарю: как раковиной крепкой
Улитка, он домком тотчас же обрастет.
А много вместе нор – и тотчас будет ссора,
И тотчас суд, клеймо и нравственности страж,
Почтенный важный вор, судящий строго вора,
А очень много нор – вот он, вот город наш.
А мне что надо? Мне? Я о душе мечтаю,
О смелой ясности, серьезности… Нет! Вздор…
Я сам не знаю, что! Не то, не то… Не знаю.
Я знаю лишь, что жизнь – жизнь это зло, позор.
Кричи, что вся их жизнь страшней их преступлений,
Бей лбом об стену, плачь, убей себя, любя!
Все, все живут затем, чтоб в мире представлений,
Как в шаре из стекла, закупорить себя.
Они живут для зла, нет, для самообмана,
Они живут затем, чтоб весь их водевиль
Для чтения бы рвал из сердца Мопассана
Его прекрасное, больное: Imbeciles!
И понял я, что мне лишь стоит покориться,
«Как все», войти туда, других людей дробя,
Дадут мне женщин, труд, дадут повеселиться,
Лишь откажись, уйди от Бога, от себя.
И так заботливо подыщут оправданье,
На милых мелочах дадут забыть, уснуть,
Сказав, что истина, что всякое исканье
Есть дело возраста и ясен будет путь.
Солги себе, солги, что мы, по всем законам,
Мы – коллектив людей, член группы – индивид,
Ты будешь к старости почтеннейшим ученым
Иль литератором… ах, как это звучит!
И черт шептал, смеясь, умно, хитро и гадко,
Что стоит лишь начать, жизнь там не так плоха!
Ведь деньги, женщины, азарта лихорадка
И ноги голые, девичие! Ха-ха!
А после женишься, придешь домой усталым,
Чай, музыка, жена и добродушный смех…
Вот кто ты, хитрый черт! Ты тоже пред финалом
И веришь в принципы и порицаешь грех?
Как было тяжело, как уставал искать я…
Смешно! Я поднялся и бросил ругань им!
Но что же было всем до моего проклятья?
Что пред толпой был я с отчайнием моим?
Я взял из их же книг всю четкость аргументов
И с ними злость смешал и всю мою печаль…
Я удостоился больших аплодисментов,
Меня хвалили все… А мне, мне было жаль
Моих ночных часов, когда я за работу
Садился и писал и грыз свое перо,
Ходил по комнате, и истреблял без счету
Сигары крепкие, и улыбался зло…
Меня хвалили все… И я ушел из зала
Бессмысленно бродить по улицам глухим,
И, как сейчас, тогда – я поглядел устало
И понял с ужасом, что я был всем чужим.
……………………………………………….
И руки к женщине я протянул с надрывом…
Нет, это не было! Нет, это было сном!
Как мы, они нервны и в скепсисе красивом
Бездушны; как и мы, с мечтательным умом…
………………………………………………….
И я тогда упал. Занятья, мысли, дело,
Противно стало всё и сам я стал не свой –
Я чувствовал – лицо, мое лицо тускнело,
Глядело криво, зло, с натугою больной.
И по утрам, дрожа, откинувши гардины,
Я видел в зеркале потухшие глаза,
Лоб будто ниже стал, на нем легли морщины,
Сверкали кое-где седые волоса…
Я стал не понимать и часто в разговоре
Мешаться, путаться, вдруг начинал шептать
И удивление ловить у всех во взоре…
Но после хохот мне пришлося испытать.
А я, как под хлыстом, не в силах удержаться,
Твердил не знаю что… О, жгучий, жгучий, стыд!
Бездарность, ноль, пошляк, рожденный пригибаться,
Он сверху на тебя с улыбкою глядит,
А ты, растерянный, запуганный до боли,
Глазами бегаешь и шлешь мольбу глазам…
Но над самим собой я не имел уж воли:
За мною призраки ходили по пятам.
Я бросил общество. Но клятв я не нарушу.
Предместья я люблю, где ночью я брожу
И где так часто злость, и простоту, и душу
Средь проституток я и нищих нахожу.
Я фабрик полюбил стоокие строенья,
Подвалов пьяный гул, детей голодных стон…
Не надо улучшать! Пусть будет, будет тленье
Во имя ничего: сам человек дурен.
О, да, я пережил и передумал много
И сжал всё в формулы и всё поставил в связь:
Всегда движение уничтожает Бога,
Движенье, значит «я», – моя нора иль грязь.
Удары голода. Тревога размноженья.
Вот рычаги людей, вот сущность их глубин:
От них исходит всё, и злость и преступленье,
Вот где они лежат – причины всех причин.
Душа не более способности познанья,
Необходимого, чтоб тела жил комок,
А тело любит лень, не любит труд, страданье,
И тела первый зов и хищен и жесток.
И героизм и мысль – исканье полом пола,
Порыв до женщины, а после… тра-та-та!
Эй, вспомни, девушка, пока не стала голой
Ты перед «ним» – герой был, мысль, мечта?
И понял я еще: здесь дружно жили рядом
Две жизни. Жизнь одна – закрытая для глаз,
Где низости людей, живущих грязным стадом,
Не ставилось преград. Другая — напоказ.
И в жизни лицевой — театр, литература,
Наука, право, долг и благородство поз
(Но есть здесь на земле и дураки, и дуры,
Что этот хлам смешной восприняли всерьез),
А в жизни той, другой, а, там не говорили
О тонких прелестях: там попросту дрались,
Сосредоточенно и молча грызли, били,
Топтали по лицу и гаденько тряслись.
Пускай филистер мне, как Гейне, скажет «света!»,
Я крикну: Гейне – лгун! Ваш «свет» – реклама фирм!
Ваш «свет» есть ваш костюм! Жизнь подлинная , это –
Интимность низости, жизнь за прикрытьем ширм!
А, вы сумели все ее в добро обрамить,
И есть разносчики, чтоб рамки продавать,
Запрятать то, что вам услужливая память
Не хочет воскресить, не смеет сосчитать.
Жизнь вся сложилася как жест трагикомичный –
Он, смертный, в мире жил и не пред миром стал;
Но виноватых нет – жизнь есть процесс безличный
Планета голода. Так Франс ее назвал.
И много нежности опять во мне проснулось:
Я радуюсь весной, когда в щели мостков,
Я вижу, вдруг трава пробилась, улыбнулась,
Живет, пощажена жестокостью шагов…
По-моему, она так ласково похожа
На уличных детей, и бледных, и живых,
И в играх детворы участвую я тоже
И сказками потом я развлекаю их.
И если нищего я встречу в зимний холод,
То я участливо веду его к себе,
И, утолив его невыносимый голод,
Я говорю ему: я – брат твой по судьбе.
А сколько странных лиц печальным и далеким
Путем уходит в глубь давно мелькнувших дней…
Зачем я был тогда то шумным, то жестоким,
Зачем я не ценил немногих из людей?
Но двух из странных тех глубоко и устало
Как долго я любил… Нет, нет, я не могу,
Не стану вспоминать. Какая тишь настала…
Как грустно, хорошо, как славно на снегу…
Что если б были здесь они сейчас, те двое,
Что если мог бы я сейчас им рассказать
Всё то хорошее, больное и простое,
Что людям никогда я не умел отдать.
А тот, угрюмый, злой… Уже давно пропавший
В немом неведомом с простреленным виском…
Такой талантливый, но и такой упавший,
С большим, отравленным, измученным умом.
Как помню я его: глаза, и разговоры,
Походку нервную, подергиванье плеч,
Его всегда с тоской прищуренные взоры,
Его насмешливую, медленную речь.
Он промелькнул как сон, как призрак. Застрелился.
Я помню труп его, и бледный, и в крови.
Потом я понял всё. Он так в душе стыдился
Своей тоски… О чем? О вере, о любви?
Планета голода… Планета горя, муки…
И так века, века… Так было, будет так…
Да, но зачем же всё? Зачем все эти звуки,
Все эти краски, снег, вот этот чуткий мрак?
Зачем моя душа здесь есть, здесь плачет, ищет,
Закинута на миг в космическую тьму,
И мысль, святая мысль, как плеть, и бьет и свищет,
Не зная ничего, не веря ничему?
Как? Жить, чтоб умереть, хрипеть, не зная, что же,
Что ж это было всё, в чем жил ты, с кем и чем,
Цепляться и дрожать и вспомнить жизнь… О, Боже!
Зачем Ты создал нас? Зачем? Зачем? Зачем?
Нет, мир не суета… Там, в высоте хрустальной
Он знает всё, Отец?
И долго думал я,
Я, человек, один, под звездами печальный,
Я – атом атома потока бытия…