«Иду один, смеясь, в прозрачных перелесках…» Иду один, смеясь, в прозрачных перелесках, С моим веселым псом серьезно говоря, По разноцветности немого сентября, Среди больных тонов, то блекнущих, то резких… Меж облаков лежат лазоревые блески, Как окна терема подводного царя. И путь мой без конца. Но как кому, а мне так Ужасно нравится идти средь мхов и веток… Здесь жили Кривичи, а также Чудь и Мерь; В лосиной шкуре здесь мой самый древний предок, Шепча заклятия и радуясь, как зверь, Блуждал и слушал лес вот так, как я теперь. Я — вольный музыкант. За мной бежит в извивах Тот самый хвойный лес, зазубренная нить, Где должен серый волк народных сказок жить… Да, есть значительность в осенних переливах. А я? Я чужд всему. Я полон снов красивых. Вот вересковый холм. Взойти мне, может быть? С холма видна вся даль, лесистая бескрайность, Где клинья желтые врезаются берез, Простор, простор, простор и всё необычайность… Зачем живет лишай? Зачем живет мой пёс? Во мне лишь больше лжи и больше слов и слез, Но ведь мы все живем, как нам велит случайность… «Закат багрит морское колыханье…» Закат багрит морское колыханье. На белой отмели — сосновый редкий лес. Сосновый шум — далекое преданье… Был парус вдалеке. Теперь уже исчез. Как капуцин, стоит сплошной и темной Средь бледных вод скала. И четко-остр обрез. Даль стала там — и черной, и огромной, Там — нежно-палевой, задумчивой, больной… Приходит лечь волна на берег томно И чайки носятся над самою водой. «Край еще горит багряно-нездоровый…» Край еще горит багряно-нездоровый Над водой очерченного диска. Тон воды один: он светлый и свинцовый. Близко черное, ночное близко. Угловатые и правильные снасти, Сеть, скрепленная в таинственном узоре, Колыхается размеренно, без страсти, На торжественном и бледном море. Паутина черная на лике Равнодушного, большого мертвеца. Наш корабль, железный, черный, дикий, Дышит, движется куда-то без конца. На носу зажглись оранжевые светы; Прочь от борта мчится пена двух раскатов И отчетливо проходят силуэты Меж бочонков, блоков и канатов. Я гляжу на пену, ритму бега вторю, Ветер треплет, треплет волосы, край плэда… Бесконечному, безжизненному морю Я твержу безжизненное credo. Там во тьме, на мостике, весь белый, Долго неподвижный, старый капитан. Он мне нравится: холодный, смелый, Презирающий и смерть, и океан. «В полдень, холодный, насмешливо-ясный…»
В полдень, холодный, насмешливо-ясный, В ветреный полдень по молу я шел. Длинный, забрызганный, серый, бесстрастный, В море далеко качается мол. Жизнь хороша. Я стою недвижимо, Ветром и морем соленым дыша… Пена взлетает, как облако дыма… Даль… одиночество… Жизнь хороша. Кто-то согнал моих вечных Эриний, Мысли печальны, спокойны, светлы… О, благородство рассудочных линий, Тяжесть углов, бесконечность стрелы! Бледная чуткость скользит по просторам, Неба прозрачного, мола и вод… Чем им свободней, бестрепетным взорам, Тем величавей покорность растет. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ И ясны спящие громады Пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла… Пушкин Петербург – это самый умышленный и отвлеченный город на свете. Достоевский I. «Я на Неву пришел, когда уж тени стали…» Я на Неву пришел, когда уж тени стали Сливать в неясное тот берег, тот, другой… Слежу за блеском вод из вороненой стали И слушаю их ритм, тяжелый и большой. Есть что-то пьяное, распущенное что-то, И безысходное, и скучное в волне… Как будто для нее – вся жизнь одна работа, Но… странно! грубая, она живет во сне. Когда плотна, дерзка, шатаясь без рассудка, Ударит о гранит пологая волна, Мне кажется, что так рабыня-проститутка, Тяжелая, плечом толкается спьяна. Волна взойдет на спуск, всей массою взберется, И тотчас вниз спадет, как будто бы ей лень… И так она шумит, бормочет, плещет, бьется, Весь долгий день и ночь, и снова – ночь и день… Как всё знакомо мне! Огни далекой Лахты И нити фонарей, застывших над Невой, И эти белые, медлительные яхты, Как чайки в сумерках скользящие домой… А барки грузные во мрак, как бегемоты, Ползут ленясь-ленясь, и часто слышны мне То крики звонкие, то дробный стук работы, Звучащий вечером не так же, как при дне. А после пробежит, пыхтя, смешной, сердитый, Какой-то катерок, сверкая огоньком… Всё это было мной когда-то пережито, Как мир живой… Давно… Теперь же стало сном. Но вот темно совсем. Бесформенная барка, Качаясь тяжко, спит, цепями в такт скрипя, А в небо врежется какая-нибудь арка, Из слившихся домов зловеще выходя… А там,– над ней, звезда… Исчезла постепенно Та капля синяя, тот светлый, круглый дом, Где всё понятно нам, обычно, неизменно, Скорлупка добрая, в которой мы живем… О, ночь просторней дня!.. День – капля голубая, И нам не верится, пока не ляжет тьма, Нет, нам не верится, что есть еще другая Жизнь необъятная; что капелька – тюрьма. Но ночь… какой простор! Все вещи в тайне встали, На всё легло во тьме безмолвное «табу», Созвездия с небес лучами проломали Дневную, скучную, земную скорлупу; Подъяла темнота неслышными руками Лазурный шелк небес, как занавеску дня, И встал бездонный мир с недвижными очами, И холод Космоса повеял на меня… Безмерные растут во мраке отдаленья, И бледные миры горят, как образа… Что это – смерть? Псалом? Апофеоз смиренья, Где зазвеневшая чуть слышится слеза? Прекрасной, странною, холодной, безмятежной, Луна сквозь облако плывет, как под фатой, Со взором женщины, когда-то очень нежной, Но чем-то сломленной, с застывшею душой. И равнодушием ее завороженный Мир стал чеканенным из серебра и тьмы, А Запад, гаснущий, усталый, иступленный, Страдает пламенно… и молча… как и мы. Когда-то ужас был… Вечерняя зарница Давала острые, испуганные сны, Теперь же не страшны ни голоса, ни лица, Хотя загадочны, случайны, ненужны, Ни жизнь беззвучных трав, ни рокот в отдаленья, Ни то, что нет преград меж дышащими тьмой, И в холод вечности в бестрепетном теченьи, Стуча секундами, идет весь мир со мной. |