Зимами мы жили в Петербурге, а летом на дачах в Луге, на Сиверской, или в деревне у родственников («Колосовка» Псковской губ., «Буда» Могилевской и т. д.). Одно лето жили на курорте в Гунгенбурге, а с 1902 г. в «Волме». Осенью 1896 г. брат поступил в приготовительный класс гимназии Человеколюбивого общества, что тогда находилась на Крюковом канале д. 15. Учение ему давалось легко, а в классе он занял не только доминирующее положение, но и фрондирующее по отношению к начальству. Неоднократно вызывали к директору на объяснения наших родителей по поводу его какой-либо выходки или «протеста». А раз, помню, негодуя на какой-то несправедливый поступок учителя, он швырнул дневником в инспектора. Начальство на него ворчало, но ученики его просто боготворили. Уже в приготовительном классе он поражал взрослых и учителей своей начитанностью, сообразительностью и красноречием. Выводы его были умны и тонки, философски построены, так сказать, и мальчуганы не без уважения шутили над ним, называя его «профессором кислых щей и баварского кваса», отдавая дань его «профессорскому» подходу ко всему, чего касалась его мысль. До 14 лет он был небольшого роста, коренастый, немного сутулый, в очках, а потом вытянулся и развился в стройного юношу, хотя привычка сутулиться осталась за ним до конца жизни. Волосы – не особенно темный шатен; глаза серые, скорее темные и удивительно вдумчивые» добрые и с особым оттенком не то скорби, не то какой-то грустной задумчивости. Ровные, но некрупные зубы; руки очень небольшие, но энергические, крепкие. Внешности он придавал мало значения; никогда его не интересовали костюм, прическа и пр., как это водится у большинства молодежи. Он не только не интересовался, но в этом отношении был совершенно небрежен к самому себе, так что наша рыжая старая француженка м<ада>м Макко оставляла его подолгу стоять «на углу», т. е. в углу, и не только мыть хорошенько руки, но и исписывать страницы фразой; «А tu lave tes mains?» Знание французского языка открыло ему мир французской романтики, и Виктор Гюго сделался его любимым автором. Он делал выписки на целых страницах, смаковал такие главы, как «Ceci а tue celu», с увлечением изучал готику и пересыпал свои рассказы и увлекательную речь образами прочитанных романов и героев Химеры «Notre Dame de Paris», «Les travailleurs de la mer» и др. – все это тогда уже закладывало фундамент тем настроениям, которыми проникнуты его стихи и поэтическая проза. Опять «героическое», «мистическое», «потустороннее». Религиозен он не был никогда в том смысле, как это понималось школой и официальной церковью, но он всю жизнь не только не был атеистом, но, как мистик, всегда глубоко верил в Бога, и под конец жизни (о чем речь впереди) вера эта приняла почти определенные формы, я бы сказал, близкие к религиозному культу. О себе он писал: «есть демон, верующий в Бога». Сосредоточенная, но не афишированная миру грусть и глубокая вера в вечность и Бога – вот лейтмотив его поэзии и прозы. Всё что он ни делал, ни изучал, что ни наблюдал или любил – всё это преломлялось через эти ощущения вечности, искание ее, и вытекавшей из них печали и жажды смерти. Впоследствии он всегда с такой милой иронией и грустью говорил: «на этой маленькой планете»… или «lе monde est si petit». Поэзию любил всегда, хорошо знал на память русских поэтов, особенно любил Тютчева, а из иностранных Гейне, Беранже, Верлена и Бодлера. Стихи он начал писать рано, так же рано, как начал, правда, по-детски, чувствовать нежность и красоту. Одно из первых его «увлечений» была одна институтка Лида С., у которых бывали мы на каникулах. «Василечки, васильки, как вы чудно хороши, но красивее всех вас, это Лиды черный глаз»» писал он ей. Было ему тогда 9-10 лет. Он вел дневники, писал рассказы, стихи, а в 4-5-ом классе гимназии – сатиры на учителей и на весь тогдашний учебный уклад, достаточно раскритикованный прессой. Газетой он всегда интересовался. Помню его удивительные прогнозы о Бурской войне. Он знал все сводки и положение дел, так что разъяснял взрослым. А дело Дрейфуса и др.! Всё это было 1898-1900 гг. Летом 1900 г. он перенес брюшной тиф и был почти при смерти. Вспоминаю кстати, как, еще будучи лет 7, он упал в деревне в пруд и чуть не утонул. Его вытащили, и на вопрос, боялся ли он и пр., он отвечал – «Я только думал, куда я попаду – в рай или чистилище». Смерти вообще он не боялся, искал ее, хотел ее «разгадать», и только физический страх боли удерживал его «рискнуть» идти ей навстречу. А сколько раз он порывался! Однако в годы его отрочества и юности эта черта его характера не всем была ясна и заметна, потому что на людях, в общем, он поражал своею жизнерадостностью, живостью, увлекательной беседой, всегда содержательным разговором и остроумной речью. Особенно он умел рассказывать о своих поездках или путешествиях. Так как он был очень близорук, то многое внешнее уходило из его поля зрения, но зато интуитивно чувствовал он и многое из того, что для других проходило незамеченным. Он схватывал окружающее чутьем поэта и романтика, и потому рассказ его, даже иногда уклоняясь в сторону преувеличений или воображения, всегда имел (уже в детских его повествованиях) и литературный оттенок, и какой-то философский смысл. Это впоследствии и сказалось в его очерках «Одиночество». Одной из первых его поездок, мальчиком лет 12, было путешествие с отцом и со мной на Иматру по шхерам, а затем в 1901 г. в Новгород с отцом, где он пытливо присматривался к русской старине и зодчеству. Зимою жизнь наша в Петербурге шла в обычном посещении гимназии, в условиях зажиточной трудовой семьи; дома, кроме того, мы занимались языками и музыкой (к которой у брата, кстати сказать, способностей ж было). Однако впоследствии он любил музыку и сам пробовал подбирать любимые им мотивы. Читал он всегда массу. Начав с М<анн> Рида, он постепенно переходил на классиков и к 15 годам перечел уже всех. Достоевского он читал позднее. Вырастая в условиях демократических веяний, под влиянием народовольческих идей нашего отца, а равным образом и в атмосфере начинавшегося брожения в стране, он с увлечением читал Писарева, Добролюбова, Якубовича-Мельшина, который был дружен с нашим отцом, между прочим, и др. Вместе с этими авторами он заинтересовывается вообще материалистическим мировоззрением и набрасывается на литературу этого направления. Начиная с начала 1900-х годов появляется на книжном рынке множество книг и брошюр такого рода: изд<ания> «Донской Речи» и пр., а также переводы Каутского, Бебеля, Лафарга, работы Плеханова и др. Всё это, в связи с его природным романтизмом, идеализируется им, как какой-то героический переворот, долженствующий с корнем уничтожить «мещанство быта». Один из журналистов (П. Пильский) в статье своей в «Русской воле» 20 февр<аля> 1917 г. очень верно сказал о моем брате, что он обладал «аристократизмом породы при демократизме мечты». И вот на этом базисе у него и строилось отвлеченное, идейное представление о победе социализма. 16-ти лет он «засел» за Маркса и прочел «Капитал», делая из него выписки и часами дискуссируя о прочитанном со своим рано скончавшимся другом по гимназии Сергеем Желниным. Особенно памятны мне эти дискуссии у нас в усадьбе, в Новгородской губ. около ст. Торбино, в «Волме», куда с 1901 по 1916 г. мы обычно ездили на лето. В стремлении «дойти до точки», как мы тогда говорили, брат, изучая Маркса, часами сидел с Сергеем над некоторыми трудными страницами. Этому изучению он тоже отдавался с увлечением и быстро схватил и этот цикл идей. В ту пору (уже и ранее) всюду шли споры между «народниками» и «марксистами», и Леша (его так звали дома) с необыкновенной диалектикой всегда был в стане победителей у вторых (впоследствии примкнул к меньшевизму). Однако, инстинктивно боясь уйти в одну область, а теоретически считая необходимым развиваться всесторонне, он от Маркса бежал играть в крокет, теннис или в лапту с деревенскими ребятами, или садился линовать свой огромный альбом для марок, которые он собирал не кое-как, а по «своей», как он говорил, «системе». Вообще всю жизнь он хотел прожить или проделать «по системе» и в спорах всегда логически доказывал эту возможность, В последние годы жизни он даже разрабатывал какую-то «верную систему» игры в рулетку. Но, конечно, и здесь, как и во всех своих надуманных «системах», оказался в проигрыше. Но самое это стремление к волевому принципу жизни характерно для всей его жизни. Словом, на нем сказалась пословица: «Каков в колыбельке – таков и в могилку» Всё, что характерно для него с детства – красной нитью прошло через всю жизнь. В нем не было «переломов», свойственных молодости. Казалось, всё было в нем заложено в миниатюре: интересы, симпатии, думы, искания и страдания – и всё это только увеличивалось с ростом тела и духа, но из тех же зерен. Даже в такой мелочи, как пища, он сохранял всю свою жизнь одинаковые вкусы, так что, например, у нас в семье в дни его рождения и именины (17 марта) было традицией до конца его дней заказывать на обед непременно его любимые «суп с клецками», «котлеты с макаронами» и «трубочки со сливками» – так шло 25 лет подряд!