Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Не исключено, что, по обычаю своего времени, Василий Кириллович кое-что и преувеличивал, хотя, вернувшись домой, и сделал духовное завещание на случай смерти. Начальник Академии барон Корф распорядился освидетельствовать секретаря доктору Дювернуа. И тот в письме к Шумахеру, заведовавшему канцелярией академической, сообщил, что: «...на квартиру к помянутому Тредиаковскому ходил, который, лежачи на постеле, казал мне знаки битья на своем теле, и сказывал, что он сии побои в полиции получил. Спина у него была в те поры вся избита от самых плеч далее поясницы; да у него ж под левым глазом было подбито и пластырем залеплено; а больше того ни лихорадки, ни другой болезни в то время у него не было. Для предостережения от загнития велел я ему спину припарками И пластырями укладывать, чем он, по сказке лекаря Сатароша, чрез несколько дней и вылечился...»

Несмотря на то что в дальнейшем избиение академического секретаря вошло в пункты обвинения Волынского, более серьезные последствия имела челобитная Яковлева. Кабинетский секретарь был даже не креатура, а просто шпион Остермана, доносивший вице-канцлеру каждый шаг, каждое слово, произнесенное при дворе или в Кабинете, в отсутствие Андрея Ивановича. Волынский знал это. И потому, придравшись к пустому поводу, выгнал Яковлева со службы. И вот теперь этот последний обвинял бывшего кабинет-министра во множестве упущений. Он обвинил в злоупотреблениях даже его двоюродного брата Ивана Волынского, бывшего вице-губернатора в Нижнем Новгороде.

Все его показания были тотчас же приняты судьями и использованы на допросах.

Глава пятнадцатая

1

Тридцатого апреля лейб-гвардии Семеновского полка адъютант Александр Вельяминов-Зернов получил от тайного советника Неплюева и генерал-адъютанта Ушакова указ об очередном аресте: «В доме Федора Соймонова, взяв его, Соймонова, привесть в Тайную Канцелярию...» Адъютанту — что, он человек подневольный, как и все в России. А стало быть — свободен от размышления. Указ у него в руках — бумага казенная, также от думанья освобождает. Лодка для перевоза на Васильевский остров — тоже казенная. Двое приставов — и вовсе чурки с глазами, с ружьями за плечами. Поехал...

С самого начала следствия по делу кабинет-министра Волынского пошли среди придворных тревожные слухи о существовании обширного заговора против императрицы. Слухи искусно меняли силу, то принимая некий накал, то спадая, словно кто-то невидимый внимательно руководил ими, не давая ни угаснуть вовсе, ни раздуться до пожара. И вот это удерживание на некоем правильно выбранном уровне порождало в людях страх, сковывающий действия, лишающий инициативы. После страшного дела Долгоруких, после судилища над Дмитрием Михайловичем Голицыным люди были охвачены ужасом. Шло какое-то полное раздвоение жизни: днем — смех и дурачества при дворе, ночью — жуткий страх и прислушивание.

Завыла, заголосила Дарья Ивановна, когда означенный Вельяминов-Зернов снял с крючка шпагу и велел Федору собираться, предъявив указ. Завопили дворовые девки, мамки, запричитали в темных углах приживалки. Федор попробовал было улыбнуться брюхатой жене своей, хотел сыскать слова для успокоения, но почувствовал, как задрожал подбородок, и отвернулся. А она вдруг замолкла сама, как отрезало. Сжала пухлый рот. Подала воды, натаянной из мартовского снега и сбереженной незнамо где. Заставила умыться. Подала чистое исподнее. Федор не прекословил. Знал, что было у стариков поверье, что-де нельзя выезжать тридцатого апреля в путь-дорогу дальнюю, не умывшись талой водою и не сменив рубахи.

И правда, умывшись, словно снял камень тяж-горюч с души. Велел звать детей. Каждого перекрестил. Михаилу-первенцу шепнул на ухо заветное слово, что-де он ныне старший в семье и чтобы мать берег, за молодшими глядел. Обнял жену. Задрожало под его руками ее сильное тяжелое тело, затряслась Дарья молча, с сухими глазами, а от того только горше да страшнее: Обнял Федор и старого Семена, зашмыгавшего вдруг носом. Сказал: «Но-но, старый, ты чо?..» И тем вконец расстроил... Провожать не велел.

Ударили весла по серым свинцовым волнам широкой Невы. Стал отодвигаться берег острова Васильевского и приближаться берег Адмиралтейский — крепость Адмиралтейская. Зажмурился от яркого вешнего солнца, играющего на золотом шпице. А потом будто толкнуло его что-то. Открыл глаза, обернулся и увидел на уходящем берегу знакомую фигуру жены, простоволосой, в распахнутом летнике, и рядом Мишатку-сына, тянущего ее за руку. Так и унес с собой эту последнюю картину в каземат, когда отдали его «под крепкой караул, обретающемуся у Артемья Волынскаго с протчими на карауле лейб-гвардии Преображенскаго полка подпорутчику Никите Каковинскому». Захлопнулась за Федором Ивановичем тяжелая дверь. Сел он на лавку, задумался. А в маленьком оконце под потолком небо такое ясное, такое чисто-синее, какое только из тьмы казарменной и увидишь... Загудела-запела в ушах старинная песня:

Что ты, глупая, красна девица,
Неразумная дочь отецкая;
Не своей волей корабли снащу,
Не своею и охотою;
По указу я государеву,
По приказу-то адмиральскому...

Вот уж подлинно русская душа — и в радости поет, и в скорби великой поднимается песня, другим неслышимая. Усмехнулся Федор: недолго проходил он в вице-адмиральском чине. Недолго покомандовал в Адмиралтействе. С этой-то усмешки и началась его исповедь — пока себе, не тюремному попу, а там как Господь положит. Главное в той исповеди себе — не солгать, не стараться оправдаться в том, в чем не прав был. Нелегко сие. Ох, как нелегко признание грехов своих перед собою, перед своею совестью, если есть она, конечно, у человека. Есть, наверное, у всех есть. Только некоторые, не зная ей цены, стараются растерять, растрясти по мелким лжам. Но и им пред смертным часом приходится собирать растерянное. И тогда — нет большей тяжести на свете, нежели признание грехов своих перед собою самим, тяжко таинство покаяния не по нужде, а по своему выбору.

Много предстояло передумать Соймонову, многое переосмыслить. Время для того было. На допросы его не вызывали. Через некоторое время под покровом сумерек весенних, что бывают в Санкт-Петербурге вместо ночной тьмы, перевезли его снова через Неву, на этот раз в другую, в Санктпетербургскую крепость, за толстые стены...

Утром очередное заседание Адмиралтейской коллегии едва не сорвалось. Советники опаздывали. Обер-секретарь потерял коллежский журнал, а приказные собирались кучками и что-то обсуждали тихими голосами, замолкая, когда мимо проходил кто-либо из начальства. Лишь один господин президент граф Николай Федорович Головин изволил прибыть ко времени. Из кареты он вылез в парадном кафтане со звездою и кавалерией. Знать, задумал после присутствия ехать в Петергоф ко двору... Он велел выставить вон из палаты кресло вице-президента за теснотою и в течение всего чтения дел сидел молча, вытянувшись и с отсутствующим видом.

С утра слушали «...от экипажеской экспедиции экстракт, какия и кому из присутствующих коллежских членов и другим экспедичным присутствующим же, також и в другия же кроме адмиралтейства места даваны в летния времена для разъездов суда и по каким указам и определениям, приказали: на будущее лето для разъездов определить, а именно присутствующим в коллегии членам и прокурору на работы по одному квартирмейстру и по 6 человек гребцов из здешней команды»... Пустой вопрос, который в прежнее время решился бы сам собой, тянулся долго. Каждое слово секретаря, казалось, имело другой, неписаный смысл. Думы у сидевших были далеки, ибо каждый прикидывал про себя: кого потянет опальный вице-президент Соймонов за собою, на кого укажет, кто следующий?..

126
{"b":"820469","o":1}