Однако в последнее время стал Федор Иванович Соймонов человеком уже не «маленьким», а мужем государственным. Да и в придворных интригах благодаря протектору своему Артемию Петровичу понаторел. А находясь все же несколько сбоку, как бы в стороне от развивающихся событий, видел он их особливо выпукло, можно сказать — рельефно. Сколько раз предупреждал патрона, чтобы тот поостерегся. Поворот борьбы его против Головина, за которым всяк видел главных супротивных персон — Остермана и Бирона, стал принимать явно угрожающий характер. Однако Артемий Петрович не желал слушать голоса разума. Своя слава застила ему очи. С того и покатилась его звезда... Когда же это началось-то?..
3
Летом прошедшего года, когда двор был в Петергофе, Волынский, во время очередной инспекции, обнаружил у начальника придворной конюшни Кишкеля недостачу. Не задумываясь, Артемий Петрович выгнал нерадивого шталмейстера вместе с сыном и каким-то родственником унтер-шталмейстером Людвигом, присосавшихся к теплому месту и потерявших совесть. Немцы, поступая на русскую службу, быстро перенимали обычаи страны. Так же стремились окружить себя родными и близкими или хотя бы соотечественниками. И так же крали. Правда, при этом порядка у них бывало больше. Они держали слово и работали лучше. Да иначе и быть не могло: в чужой стране, во враждебном окружении, для любого иноземца единственным способом самоутверждения является умение работать лучше автохтонов. Тот, кто этого не понимал, — проигрывал и тихо уходил со сцены. Ушли бы и Кишкель с Людвигом. Слишком грозной фигурой был обер-егермейстер, чтобы с ним спорить. Но вмешались иные, не известные ни Федору, ни кому-либо другому из конфидентов Артемия Петровича, силы.
В один прекрасный день вызвала императрица Волынского и, показав ему жалобу, подписанную бывшими шталмейстером и унтер-шталмейстером, приказала дать объяснение по существу выдвинутых в жалобе встречных обвинений.
Артемий Петрович места себе не находил от гнева праведного.
— Плуты! — восклицал он вечером, когда в доме на Мойке собрались его конфиденты. — Кишкель уже дважды под следствием был за плутовство и за то сам штрафован... Где вотчинным крестьянам по моему указу помешательства и траты учинены? Где? С каких таких заводов те немалыя суммы помимо издержаны?.. Ну, погодите...
Он бы еще долее бушевал и кипятился, не подай на одном из вечерних сходов голос Андрей Федорович Хрущов.
— Полно, — сказал он, — Артемий Петрович. Неужто за доносом Кишкеля ты иной злонамеренной руки в ослеплении гнева не видишь?..
— Андрей Федорович верно говорит, — поддержал граф Мусин-Пушкин. — Разве посмел бы шталмейстер на тебя доносить, кабы персоны более сильной креатурою не был?.. Ты ищи средь придворных недругов своих...
Да и как мог сей кляузный донос прямо в руки ее величеству государыне попасть, когда все бумаги через Кабинет и тайного секретаря господина Эйхлера проходят? Знал ли Эйхлер-то о доносе Кишкеля? Эйхлер о том не знал.
Были и еще разговоры. Все в тот вечер соглашались, что за доносом Кишкеля надобно усматривать иных персон. И тогда запала в голову Волынского мысль воспользоваться приказанием императрицы и в объяснительной записке вывести на чистую воду главных недоброжелателей.
— Куракин! Это он, хулитель, змей подколодный, зложелателей моих к себе приманивает! — кричал Артемий Петрович, входя в раж. — Он завсегда по мне все вымышленное затевает и вредит. Он, да Остерман, да граф Головин — они всяческие мои добрые дела помрачить и опровергнуть норовят с тем, чтобы все, окромя них, бескредитны были и никто бы не имел к предприятию никакой надежды.
Он вспомнил, как поступил князь Черкасский по восшествии на престол ее величества. В те годы еще все нити управления были в руках Долгоруких и Голицыных. Помимо них никто не мог ни видеть Анну, ни тем более говорить с нею наедине. А что представлял ей князь Дмитрий Михайлович Голицын, то все было скрыто за завесою тайны. И тогда князь Алексей Михайлович Черкасский решился донести новоизбранной императрице, чтобы не изволила всему верить, что из рук голицынских исходит, намекая на то, что за спиною князя есть у нее подлинные и верные слуги ее величества.
Тогда такой контр-маневр вполне удался. Анна только вступала на престол и в лице Голицыных и Долгоруких видела себе врагов. Ныне же минуло десять лет царствования, и лица, против которых ополчался Волынский, были в милости, считались наиболее приближенными... Федор Иванович и граф Мусин-Пушкин мыслили, что из затеи Артемия Петровича ничего не получится. Однако другие конфиденты были иного мнения.
Не один день трудился Волынский над составлением задуманного доношения: «Ея Императорскому Величеству, Самодержице Всероссийской, Всемилостивейшей Государыне, Всеподданнейшее и всенижайшее доношение». Как и все документы времени, письмо длинно, перегружено лестью, опровержениями поданных на него челобитных, просьбами строжайшего исследования и защиты от недоброжелателей, описанием собственных заслуг и жалоб на бедность свою, почти на нищету, на долги и печаль, от которой лучше умереть... Главное же содержание доношения было не в том, главное содержалось в трех примечаниях: «При сем особливо приемлю должную смелость всеподданнейше донести некоторыя примечания, какия притворства и вымыслы употребляемы бывают при ваших монаршеских дворах, и в чем вся такая безсовестная политика состоит». И дальше шли три пункта, в которых, не называя ничьих имен, Артемий Петрович говорит, что некоторые из приближенных к престолу стараются «помрачать добрыя дела людей честных и приводить Государей в сомнение, чтобы никому не верили; безделицы изображают в виде важном, и ничего прямо не изъявляют, но все закрытыми и темными терминами, с печальными и ужасными минами, дабы Государя привесть в беспокойство, выказать лишь свою верность и заставить только их однех употреблять во всех делах, от чего прочие, сколько бы ни были ревностны, теряют бодрость духа и почитают за лучшее молчать там, где должны бы ограждать целость государственнаго интереса».
Знакомые слова, знакомые обороты, не правда ли? Примерно то же самое он говорил на ночных сходах с конфидентами, жалуясь на несправедливость к нему двора. В заключение своего доношения Волынский пишет: «...А сим моим всеподданнейшим изъяснением кратко сию богомерзкую политику описав, напоследок всенижайше доношщу, если я или другой кто будет такими дьявольскими каналами себя производить, можете Ваше Величество меня или того без сомнения за совершеннаго плута, а не за вернаго к Вам раба почитать».
4
Беспокойство за предпринятое дело не давало покоя Волынскому. На разных этапах работы он неоднократно показывал сочиняемый текст своим друзьям-конфидентам и просто знакомым, желая утвердиться в правильности задуманного и узнать из чужих уст, нет ли в его рассуждениях чего-либо лишнего и неуместного по «опасным нынешним временам».
Второй кабинет-министр князь Черкасский, трусливый и нерешительный, алчный до почестей и милостей богач, с которым Артемий Петрович поначалу поддерживал хорошие отношения, вернул записку скоро, заметив: «Остро, зело остро написано. Ежели попадется в руки Остермана, то он тотчас узнает, кого ты под политической епанчой прячешь». После этого Волынский кое-где смягчил резкие и злые выражения.
Федор Иванович заикнулся было, что, может, последний-то абзац лучше убрать из сочинения. Но куда там... Этими строками, оказалось, Волынский гордился более всего. Да и Эйхлер с Шенбергом-генералом, с бароном Менгденом и Лесток тож в один голос уверяли, что это-де «самый портрет графа Остермана», и притом еще и подстрекали Артемия Петровича скорее ознакомить императрицу с сим портретом.
Поддержали Соймонова разве что секретарь Волынского Гладков да дворецкий Василий Кубанец, пожалуй самый доверенный человек в доме, но... всяк сверчок знай свой шесток...