Артемий Петрович просил золотые вещи продать, а деньги раздать нищим, все же прочее завещал священнику.
У остальных с собою такого большого имущества не было, и распоряжаться, пожалуй, кроме графа Мусина-Пушкина, было нечем. Но Платон Иванович, так и не оправившийся после болезни, почти не мог ходить. Пытки же добавили ему слабости, и он большее время все лежал у себя на привезенных из дома перинках и молчал.
7
Летом солнце в столице подымается рано. В пятницу, пришедшуюся ныне на годовщину преславной Полтавской виктории, не было и пяти, когда с государева раската Петропавловской цитадели ударила сигнальная пушка. День начался... Хлопнула дверь казармы. Загремели ключи в замках. Крепостной священник, отец Феодор, стал обходить камеры.
Когда он вошел к Волынскому, тот вскинулся на ложе своем, глянул дикими глазами на вошедшего и вскрикнул, заслонившись левой рукою. Придя в себя, он сказал, что видел вещий сон: будто пришел в церковь, а в той церкви свечей нет. И будто вошел он в алтарь и сказал: «Для чего нет огня?» А отец-де Феодор, точно в таком же платье, как и ныне, отвечает: «Ужо-де, засветят, погоди...»
Подав утешение узнику с должным толкованием сновидения как неизреченной милости вседержителя, служитель церкви поставил дарохранительницу со святыми дарами на грубый, связанный в три чеки, стол и начал исповедь...
В семь часов в крепость приехали Ушаков и Неплюев. Волынского еще не кончили причащать. На шитом чистом плате лежала половина просфоры и стояла оловянная фляга с вином. Андрей Иванович Ушаков, который был здесь главным хозяином, велел позвать заплечного мастера и открыть камеру Мусина-Пушкина. Кат с помощником вытянул клещами у арестанта язык изо рта и ловко, острым ножом урезал оный. Захлебывающегося кровью и непрестанно кашляющего Платона Ивановича бросили на привезенные из дому пуховики и оставили одного. Так же учинили и с Волынским.
Скоро солдаты, стуча прикладами, начали выгонять осужденных во двор. Последним выволокся Волынский. Вид его был ужасен. Кровь ручьем текла изо рта. Подручные палача надели на него тяжелый подбородник и завязали его сзади так туго, что несчастный стал задыхаться. Идти он совсем не мог, и в конце концов, лишившегося почти сознания, его взвалили на телегу. Остальные в окружении солдат двинулись пеше.
Караульные отвели засовы на Северных воротах, и узники вышли на берег канала, отделявшего крепость от Кронверка. Куда дале?.. Чрез узкий мост их погнали на Петербургскую сторону, где располагался Сытный рынок. Значит, там...
Большая площадь от народу черна. Охоч петербургский люд до зрелищ кровавых. Не приобвыкли к ним, как москвичи, не прискучились. Кого тут нету — обыватели самого разного калибру. Чиновных, ежели приглядеться, — поболее всего. Так ведь то не дивно, кого казнить-то ладят — бывшего кабинет-министра со товарищи. Все из чиновного начальства, из тех, кто у всех, на виду, чье слово еще намедни для всей коллежской шушеры было законом непреложным, законом грозным было... А ныне вон оне какой вереницею к анбону эшафотному бредут. Дивны дела и помыслы божьи, все в руце его... Как тут не порадоваться, что сам пока жив.
Средь людского моря — несколько карет. Пудреные парики за стеклами. Жаль, гербов на дверцах не видно из-за толпы. Я чаю, многих бы знакомых персон имена можно было угадать. Тут же дворцовые приживальцы. Как же, не дай Бог упустить подробности, не насладиться последней мукой смертной того, кто вчера и позавчера сам глумился, потешался над кровью и выбитыми зубами, над выдранными волосьями и синяками... Вот и шныряют в ожидании взад-вперед, тешат сердца злорадством.
Монахи от скучной жизни прибрели, духовенство, чины синодские. Купечество. Эти не по обязанности. Знать, из обиженных, пришли сквитаться...
Если среди остававшихся в городе придворных, высокого служилого дворянства посещение казней такого политического характера было неписаной обязанностью — не приведи Господь, донесут, что не был, а стало быть, не одобряешь, а стало быть... тут уж и до «слова и дела» недалече, — то для простого «подлого» народа было сие зрелище развлечением. Ну что мастеровым, что пришли прямо с работы, с топорами, заткнутыми за пояса, до Волынского или Соймонова, до Хрущова, Еропкина, Мусина-Пушкина или неведомых иноземцев?.. Так ведь нет, как враны поганые, слетелись в ожидании падали к белому, сколоченному из свежего тесу «анбону». А, прости Господи, бабы? Баб-то сколько! Откуда, и не старые, а более все молодые, нежнощекие... Полно! Они ли это — девы ласковые, с кроткими, как у телок, глазами? Куды что девалося! Страсть в очах так и горит, жадность и нетерпеливое ожидание. Сбудется ли обещанное-то? Покажут ли муки, не обманут?.. И дышат жарко, и гомонят все, потея в тесноте... Господи, кто ты есть, человек? Где истерял, на что истратил добро и милосердие, вдохнутые от Бога? В каких сатанинских делах накопил злобу и алчность к ближнему своему, злорадство к чужому несчастью?..
«Везу-ут!» — единым дыханием, как шелест листьев в предгрозовой дубраве, прокатывается по толпе, и все стихает. Становится слышно, как, приближаясь, перебирает копытами тюремная кляча да тарахтит по бревнам-мостовинам телега.
Напряженное внимание сотен собравшихся будто пробудило Волынского, влило в него силы. Он поднялся, сел. Сам сошел с телеги и, поддерживаемый доброхотными подручными из толпы, стал подыматься навстречу красному пятну рубахи ката и блеску его топора. За ним побрели остальные. А утро, по записям очевидцев и современников, было ясное и тихое, небо безоблачное, а воздух — чист и прозрачен...
Заметив у самого анбона Педриллу, Артемий Петрович замахал на него здоровою левой рукою и замычал сквозь подбородник, гоня шута прочь. Толпа сочувственно загудела, и смехотворца тут же куда-то незаметно убрали. Осужденные еще раз выслушали сокращенный до четырех пунктов приговор, который, уже не пряча глаз, прочитал тот же Мишка Хрущов. Федор отметил про себя собачью преданность, с которою асессор время от времени взглядывал на генерала Ушакова, и подумал: «А ведь продаст... Понадобится — со всеми черевами продаст благодетеля... — Но тут же опустил голову: — Не так ли, как и все мы?..»
Он не видел, как принял Артемий Петрович последнее крестоцелование. Все слилось — дробь барабанная и треск разрываемой рубахи, костяной стук колен о доски анбона перед плахою... Затем, в наступившей тишине, раздалось хаканье палача и глухой удар топора, слившийся со стоном толпы. Волынский же не вскрикнул, когда ему отсекли правую руку. Он ее уже давно не чувствовал. Только дрогнул телом и стал было валиться на бок. Но тут мастер вздел топор снова и — а‑ах!.. Качнулась толпа, впитав в себя жадно короткий всхлип, то ли вздох, то ли выдох с хрипом, с бульканьем, идущий от обезглавленного тела. И выдохнула вместе, застонав и словно извергнув из себя накопившееся тяжкое семя лютости звериной... Кат подхватил отлетевшую голову за власы, поднял, и Федор, глянув исподлобья, вздрогнул от последнего осмысленного взгляда еще живых глаз...
Андрей Федорович Хрущов и Петр Михайлович Еропкин подошли к плахе следом. Приняв утешение, перекрестились, поклонились на стороны. Из глаз Петра Еропкина текли не останавливаясь слезы. В толпе за цепью солдат сочувственно зашмыгали. Раздались бабьи жалостливые голоса: «Молодо-ой!..» И снова — «хак! хак!..»
Первая и главная по зрелищному эффекту часть казни прошла скоро да споро. Заплечный мастер был сноровист, подручные — неробки. Во граде святого Петра в палачах никогда недостатка не было. Но вот покончено дело. Подручные разложили для лучшего обозрения тела казненных по краю помоста, во втулки тележных колес вставили приготовленные колья и воткнули, насадили на них головы. Пришло время для второй части экзекуции... Она, по-видимому, уже не столь остро интересовала толпу, потому что скопище, еще только вот стоявшее монолитом, стало распадаться. Как навозные мухи, напившиеся до отвала крови на бойне, из разных мест людского месива выбирались, проталкивались отдельные люди, разрывая единство, порождая гул облегчающих разговоров. Выбравшиеся брели прочь тяжело и одурело. Некоторых тут же на площади рвало...