Царица представила Алешку, и он перешел в большой двор на ту же должность при печах. С тех пор Милютин не только расширил свое заведение. В 1735 году он выстроил на Большой першпективной дороге (так назывался Невский проспект до 1738 года) преизрядное здание — Милютинский ряд.
После одного из удачных подношений герцог Курляндский пообещал Алешке дворянство и даже самолично придумал ему герб — три серебряные вьюшки на лазоревом поле. И тот был готов вывернуться наизнанку за обещанную милость.
Анна знала, что истопник как пес предан Ягану, и была к нему милостива. Впрочем, замечала ли она мужика? Только в связи с Яганом. Как-то раз он сказал ей, что истопник чересчур грязен, чтобы допускать его до руки. По старинному обычаю все дворовые служители, входя в покои государыни, целовали у нее руку, а затем подходили к руке Бирона. Милютин же с той поры целовал ногу Анны. А когда заставал в ее постели герцога, то, обежав кровать на коленках, припадал и к ноге герцога.
Анна вздохнула. Последнее время Яган все чаще приходит к ней тогда, когда пламя в печи уже гудит и, стреляя искрами, наполняет опочивальню веселым треском.
Впрочем, может быть, думала она и о чем-нибудь другом. Кто осмелится утверждать, что может проникнуть в мысли женщины, просыпающейся утром в одинокой постели?
Но пора было вставать. На скрип кровати подползла на коленках дурища. Припала к руке, залопотала, передавая ночные дворцовые сплетни: кто из караульных спал на посту, да кто из фрейлин блудил в темных покоях. Еще не так давно все это занимало ее. Вместе с Яганом они весело придумывали наказание провинившимся, смеялись над испугом уличенных... Сейчас все стало не так. Ее не развлекали даже блестящие маскарады, на которых роскошь костюмов вызывала приятное изумление среди иноземцев. Не садилась она более по утрам в седло в манеже у Ягана. Не стреляла в цель. Все опостылело. Со страхом ждала возобновления колик и то слушалась, то бранила лекарей.
От тревожного состояния души стала раздражительной. Кричала на дежурных фрейлин: зачем дремлют, зачем спят ночью? Пошто здоровы, коровищи... Била по щекам ни за что, таскала за волосья. К себе приблизила Стешку-бессонницу из злых говорливых дур, чтобы бессменно ночью сидела рядом, чтоб не молчала... Господи, думала она, хоть бы скорее зима минула. Весной — в Петергоф. Вон из постылого Зимнего дома, от хворей, от надоевших дел государственных. К лету она непременно поправится...
Анна повернулась на бок. Тихо вякнула комнатная собачонка, золотошерстая, не более апельсина, и оттого получившая имя Цитринька. Несмотря на деликатные размеры, собачка была на редкость злобной. Не раздумывая, хватала острыми зубами всякого, потревожившего ее покой. Но Анна могла с нею делать все, что угодно. Та лишь поджимала уши. Любила же собака, пожалуй, одного князя Никиту Волконского, произведенного в шуты и приставленного к ней для кормления... Каждое утро Волконский, не потерявший, несмотря на жестокое унижение, своей величественности, подымался по лестнице на верхнюю кухню и молча протягивал придворному кухеншрейберу кружку для сливок. По общему продовольственному наряду Цитриньке полагался каждодневно штоф свежих сливок.
— Иван! — орал тучный, одышливый кухеншрейбер, для которого все русские были «Иванами». — Иван! Комм шнель, приносить слифки. Собачий барин приходиль! — И каждый раз громко хохотал над своей шуткой.
Ни один мускул не дергался при этом на гладком породистом лице бывшего стольника. Он спокойно дожидался, когда дежурный мундкох принесет сливки. Аккуратно, припасенной заранее ложечкой, пробовал, не скисшие ли. Собачке в наряде были указаны «сливки молочныя свежие». После чего так же невозмутимо расписывался в расходной ведомости о полученном припасе и, не говоря ни слова, уходил. Раньше он, бывало, шутил, перебрасывался дворцовыми новостями и с толстым кухеншрейбером, и с мундкохами. Раньше, пока не прозвучала в первый раз кличка «собачьего барина». С той поры Волконский на кухне молчал.
Так же молча нынче на празднике бывший камергер встанет в конце галереи в шеренге шутов и будет стоять недвижно, величественный, как мажордом, со свиным пузырем на палке. Проходя мимо, придворные станут шутить по его поводу, задирать его, как дети — легкомысленные и жестокие, не задумываясь ни о чем. К чему думать — особенно в праздники...
6
Прибавление. О ДУРАКАХ НАПУСКНЫХ
И ДУРАКАХ НАТУРАЛЬНЫХ,
СИРЕЧЬ О ШУТАХ
И ПРИЖИВАЛЬЦАХ ПРИ ДВОРЕ
Обычай держать при себе дураков для потехи родился очень давно. В феодальные времена каждый барон в свободное от грабежей, войн и турниров время, за неумением заняться лучшим, развлекался с шутами. В наши дни шуты-шестерки существуют в армии, в местах заключения и еще, как ни странно, в коридорах власти, при начальниках. Анекдоты, услуги сомнительного свойства, наушничество — все тот же арсенал средневекового шутовства. И вряд ли стоит искать благородство как среди господ, находящих удовольствие в глумлении над нижестоящим человеком, так и среди тех, кто из дурачества своего делает профессию. Чувство самоуважения — показатель культуры и воспитания не только одного отдельно взятого человека, но и всего общества.
Одно из ранних упоминаний о шутах в России нашел я у Михаила Ивановича Семевского, замечательного историка прошлого века. Касалось оно эпохи Грозного. В ту пору при дворе царя служил в шутах князь Осип Гвоздев. И как-то раз, недовольный его шутками, вылил Иван Васильевич на голову шута полную миску горячих щей. Несчастный «смехотворец» без памяти кинулся прочь, да налетел на самого царя. И тот в сердцах ударил его ножом. Обливаясь кровью, упал Осип тут же возле обеденного стола и скоро затих. Иоанн велел позвать доктора Арнольда...
— Исцели слугу мово доброго, — сказал царь иноземному лекарю. — Я поиграл с ним неоглядчиво...
— Так уж неоглядчиво, государь, — ответил тот, — что разве только Господь Бог да твое царское величество смогут воскресить умершего. В нем ведь и дыхания уж нет...
Махнул царь рукой, назвал умершего князя-шута псом и велел убрать падаль. Обед продолжался...
Жаловал шутовскую потеху и Петр Великий. Разные у него были «дураки». Одни шли своею охотою, другие приговаривались к шутовству в наказание. Для дворян фиглярство при дворе было службой. Пусть не слишком почетной, но «ближней», государевой. В «Записках майора артиллерии Михаила Васильевича Данилова», жившего в 1722—1771 годах, есть такие строки: «...многия за счастье почитали быть у знатных людей в держальниках, приживальцах и шутах». Почему?..
Попробуем разобраться в этом на примере знаменитого петровского шута Ивана Балакирева.
Иван Александрович Балакирев происходил из старинного рода русских дворян, служивших еще в XVI веке «стольниками у крюка». Однако, с юности не имея желания ни к службе, первейшей обязанности дворянина, ни к учебе, «...отбывая от службы и от инженернаго учения принял на себя шутовство и чрез то Вилимом Монсом добился ко Двору Его Императорскаго Величества...». Значит — сам, по душевной склонности. Впрочем, такое ли это редкостное явление в нашей жизни? Желание дурачиться, менять маски, лицедействовать в угоду другим, перевоплощаться в иные образы, гаерствовать — довольно широко распространенная, как мне кажется, черта характера многих людей, нечто вроде духовной проституции, склад, стереотип натуры. Ранее из них выходили скоморохи и шуты. Ныне многие идут в актеры и политики, становятся знамениты.
Кстати, по свидетельству Семена Порошина, старики отзывались о Балакиреве всегда с большой похвалой. Так, Никита Иванович Панин говорил, что шутки Ивана Александровича «никогда никого не язвили, но еще многих часто и рекомендовали». Являясь преданным и доверенным слугою Екатерины, Иван был во время процесса над Монсом приговорен к батогам и сослан в Рогервик на десять лет каторжных работ. По смерти Петра императрица тут же его вернула, произвела в поручики лейб-гвардии и... оставила при дворе в прежней должности.