Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

С девятого по тринадцатое мая допрашивали Хрущова, Еропкина и Соймонова. Следователей интересовало содержание проектов. Особенно старались выведать они подтверждение извету Кубанца о замысле Волынского присвоить себе верховную власть. Хрущов во всем запирался. Ответы давал не откровенные, грубые выражения из проектов, записанные со слов Кубанца, приписывал Волынскому.

Соймонов же по предъявлении ему вопросных пунктов сразу признался в вине своей, в том, что, «видя... означеннаго Волынскаго сочинение и зная, что в том его, Волынскаго, сочинении противно толковано прошедшаго и нынешняго в государстве управления, не токмо, где надлежит, на онаго Волынскаго не доносил, но и сам к такому его, Волынскаго, противному рассуждению он, Соймонов, пристал и советывал подлинно для того, что к нему, Волынскому, прислуживался к тому же и боялся его, чем бы оный, Волынский, его не повредил».

Одиннадцатого мая на допросе Федор Иванович признался в «фамильярных дружбах с означенным Волынским». В том, что бывал у него, слушал и сам читывал и участвовал с другими в обсуждениях и «поправлении» проектов. Подтвердил Соймонов и то, что «желал Артемий Петрович свои сочинения друзьям своим раздавать... дабы они могли другим о том сообщать и раздавать, чтоб потом об оном везде известно было». Почему? Он, Соймонов, «разумевал, что чрез то... может возмущение учинить!»

Да, не стоило Федору Ивановичу произносить эти слова пред судьями. Да только не зря сравнивают слово с воробьем, которого — вылетит — не поймаешь. Именно с этого признания его и пошла наиважнейшая линия в следствии о покушении Волынского на высочайшую власть.

Двенадцатого мая предъявлены были Соймонову сочинения Волынского, часть из которых он признал. А также сказал, что слышал от оного Волынского о ее величестве поносительные слова. А какие — не помнит, но что и сам он, Соймонов, к тем словам прислушивался и «прислуживаясь к оному, Волынскому, в тех словах и ругательствах притакивал»....

Шестнадцатого мая дополнил добровольно свои показания Еропкин. Он рассказал, что, когда двор был в Москве, он говорил Волынскому о загородном дворце Неаполитанской королевы Иоанны, а Волынский по этому случаю прочел ему нечто об этой королеве из Юста Липсия. Он, Еропкин, говорил ему, что сам тоже читал у Голенуччи: «Худо жить, когда жена владеет, что всегда ея правление больше к беспорядку, нежели к доброму учреждению». На что Волынский ему отвечал: «Вот и у нас: думал, что лучше, ан все тож. Нет ни милости, ни расправы. Кто что нанесет, то оправдаться не может». Еще Петр Михайлович сказал, что в Петербурге Волынский часто повторял свое любимое изречение: «Надобно, когда счастье идет, не только руками, но и ртом хватать и в себя глотать...»

По сему же он, Еропкин, разумел, что Волынский имел замысел, при случае, присвоить себе верховную власть, и когда стал бы сие приводить в действие и всех бы преодолел, то и он, Еропкин, к нему бы пристал. Нарисовал Петр Михайлович и герб, какой был у Волынского на картине, и надпись, сочиненную для сабельного клинка, и всю родословную Романовых с местом в ней рода Артемия Петровича.

По всему было видно, что Еропкин струсил. Он понимал, что дело, в которое замешан, поворачивается слишком серьезно, и внутренне надломился. Подобно Кубанцу, стал припоминать все, что ни говаривал Волынский, и, пытаясь многочисленностью и внешней искренностью своих показаний заслужить каплю монаршей милости, едва ли не более других навредил бывшему покровителю и другу.

В тот же день, по причине «чрезвычайной важности» этих показаний, потребован был на допрос Волынский. Причем «пунктом первой величины» в вопросах к нему было показание Еропкина относительно королевы Иоанны. Артемий Петрович пытался было отмолчаться, но Ушаков с Неплюевым пригрозили ему немедленным розыском. И Волынский повинился... Ответ его доподлинно не известен, поскольку запись была немедленно запечатана в особый «куверт» печатью начальника Тайной канцелярии и отправлена императрице. В деле его нет. Существует мнение, что был он затребован восемь месяцев спустя правительницей Анной Леопольдовной. И будто заключался он в том, что, читая рассказ Юста Липсия о развратных действиях неаполитанской королевы, Волынский несколько раз вскрикивал и даже написал на полях книги: «Она! Она! Она!»...

И в дальнейшие дни — семнадцатого, восемнадцатого и девятнадцатого мая, не в силах остановиться, Петр Михайлович, весь сжавшись от ужаса, давал и давал губительные не только для Волынского, но и для него самого показания. Сломался человек...

4

Прибавление. ПАМЯТЬ

Когда в начале сорок первого, я имею в виду тысяча девятьсот сорок первого, года отец вернулся домой, он, как правило, избегал любых вопросов и разговоров, касавшихся его ареста и пребывания в тюрьмах. Позже я узнал, что с тех, кого «выпускали», брали подписку о неразглашении. И эта подписка действовала долго, у большинства — до конца жизни... Но я был мальчишкой и, несмотря на запрет «спрашивать папу про тюрьму», — спрашивал... Отец сердился, обрывал... В Ленинграде, где мы теперь снова жили, он не нашел почти никого из своих прежних знакомых. Всюду были новые люди, а те, кто остались...

— Па, почему не приходит дядя Павел? — спрашивал я у отца о друге его детства Павле Кузьмине-Караваеве, с которым они вместе учились в кадетском корпусе.

Дядя Павел служил в НКВД. В 1938 году в Москве он пришел к своему очень высокому начальнику и положил заявление и удостоверение на стол: «Прошу уволить из органов... Не согласен... Больше не могу». Уговоры не подействовали. Начальник, который тоже знал Кузьмина-Караваева с давних лет, добился его увольнения «по здоровью», а сам — «сел»... Пока отец был в тюрьме, дядя Павел изредка заходил к нам, бывая в Ленинграде. Теперь — никогда.

Отец отвечал на мои вопросы морщась, дергая шеей. У него появилась такая привычка. Говорил, что, наверное, Павлушке некогда, занят. Работа новая. Но однажды, обозлясь на что-то, ответил:

— Он не понимает, почему меня освободили...

— А почему не приходит дядя Арвид?

Арвид Ласман — брат мамы. Раньше он дружил с Яном Ивановичем Алкснисом, который часто бывал у нас. О, я был «комсоставский ребенок» и прекрасно понимал, что такое четыре ромба на петлицах дяди Яна против двух ромбов отца.

— А он не верит, что меня оправдали...

Сейчас я понимаю, как трудно было отвечать отцу на мои нехитрые вопросы. Он даже скалил стальные зубы и встряхивал седой головою. А всего три года назад зубы у него были белые-белые и в темных волосах ни одного седого волоса.

— Па, а почему так много арестованных?

— Видишь ли, чем больше наши успехи, тем ожесточеннее классовая борьба...

— Но ведь вот ты же не виноват оказался, и другие...

— Лес рубят — щепки летят, сынок... Были, наверное, среди арестованных и враги.

— Па, а как узнают, что человек враг, если он не вредил никогда?

— Сначала — по доносу, а потом — по допросу. Бывает, что доносы оказываются ложными...

Я знал, что такое «донос». В красном уголке специального детдома, в который я попал ненадолго после ареста отца и высылки мамы, висел портрет мальчика-пионера. Его всем нам ставили в пример. Он донес на отца-кулака, поступил как патриот. Но все равно в мальчишеском кодексе чести доносительство всегда считалось подлостью. А тут «доносительство ложное»?

— А из-за чего люди пишут ложные доносы?

— Я думаю, чаще из зависти. Знаешь, это, по-моему, самое плохое, самое подлое чувство и свойство человека. Зависть и еще — трусость. К сожалению, мы, люди, далеко не совершенны ни в помыслах наших, ни в делах и поступках... Надо стремиться быть лучше!

— Па, а почему люди завидуют и трусят?

— А ты сам никогда не испытывал этих чувств?..

Я опустил голову, вспомнив, что целый год завидовал приятелю Сережке Кролику, который лучше меня решал задачи по арифметике. И еще я боялся отпетого Витьку Киселева из соседнего дома. Он сказал, что если еще раз увидит меня в своем дворе, то «попишет». «Писалками» в то время называли лезвия безопасных бритв, которые применяла шпана в драках. На общие темы отец говорил охотнее.

129
{"b":"820469","o":1}