В те поры гудела старая столица. Молодой император Петр Второй Алексеевич переселился из гнилого неустроенного Петербурга в Москву. Надолго ли, нет ли, — поговаривали, что насовсем. И что быть снова первопрестольной во всем блеске столицею главной. Следом за императором потянулся и двор, а с ним и жизнь. Возвращалось стронутое на круги своя. Люди будто от сна пробудились, глянули на свет божий: никак опять в центре мира живем? Стал подваливать и народ в белокаменную. Заскрипели ворота старинных усадеб, растворялись закрытые ставнями окна. Оживились на площадях торги. Заиграли на Красной площади гусельники, задудели дудошники, заплясал на праздниках неунывающий люд московский. Зашумели по дворам свадьбы...
Если посмотреть переписи тех лет, жениться и составить семью служивому шляхтичу было совсем не просто. В стране вообще женщин было немного, меньше, чем мужчин. Были они недолговечны, многие рано умирали от родов и от болезней. А из оставшихся тоже не каждая годилась любому для супружества. Брак был категорией строго сословной, и лишь при условии определенного сословно-экономического соответствия жениха и невесты сватовство могло быть удачным. Особенно мало женщин оказывалось в городах. Об Астрахани я уже говорил. Не лучше обстояли дела и в других порубежных городах. Вот некоторые данные по синодальным ведомостям на конец 30‑х годов XVIII столетия, приведенные в Приложении к X тому сочинений С. М. Соловьева: «В Петербурге на 42 969 мужчин всех сословий приходилось всего 25 172 женщины». И это по всем возрастам. Ну, как тут молодому офицеру столичного гарнизона или чиновнику устроить судьбу? Оттого в таком спросе оказывались вдовы, хоть и битые горшки, а все же... Но главным рынком невест была Москва и подмосковные дворянские вотчины.
В Москве, по той же статистике, в описываемое время по сословной росписи обреталось:
«...приходских церквей — 266.
духовенства — 2 558 мужеска пола, 2 868 женского; далее идут:
военных — 5 731 м., 9 617 ж.,
разночинцев — 14 109 м., 12 164 ж.;
приказных — 3 377 м., 3 858 ж.;
посадских — 11 543 м., 12 164 ж.;
дворовых — 18 181.м., 17 778 ж.;
поселян — 9 482 м., 8 828 ж.;
Итого православных — 64 979 м., 67 277 ж.;
раскольников — 170 м., 137 ж.»
А если учесть еще и массовый приезд провинциального дворянства, то стремление нашего героя попасть в Москву становится ясным.
Однако за годы службы Федор Иванович стал совсем провинциалом и вовсе не знал, как приступить к занимавшему его делу. Конечно, знакомых у него в Москве было немало. Соймоновы породнились со многими древними фамилиями. Родни у Федора было полгорода. Казалось бы, при таких-то связях в эпоху откровенного непотизма — об чем горевать? Но как мы видим, карьера Федора Соймонова складывалась не без трудностей, и по служебной лестнице продвигался он не легко. Шутка ли сказать, за неполных двадцать лет на флоте дослужился только-только до капитана третьего ранга. Почему? Моряк он был, мало сказать, справный или просто грамотный. Сам царь отмечал его ученость. Но, по свидетельству современников, был Соймонов человеком не ко времени. Вспомним его слова, завещанные потомкам: «Первое — не будь ревнив (т. е. завистлив. — А. Т.) вельми; второе — дерзновенная истина бывает мучительством, а третье — в свете, когда говорить правду — потерять дружбу».
Горькие слова. Но они принадлежат человеку, обладающему определенной долей самоуважения. А при таком свойстве характера скакать по общественной лестнице карьеры сложно. Небезразлично смотрел Федор на успехи более гибких, более пронырливых, и, наверное, подтачивал его время от времени червячок зависти... Будь он проклят, этот червь, заставляющий нас досадовать на чужое счастье, болеть чужим здоровьем. Сколько сил он уносит у человека! Откуда это чувство, столь распространившееся среди нас с вами, среди современников наших в нашей «стране равных возможностей»? Неужели правда то, что зависть прежде нас рождается и только с нами умирает?
Казалось бы, есть ли большее-то счастье, нежели, обозрев на склоне лет пройденный путь, иметь возможность подвести итог, сказать себе, не лукавя по привычке, что, несмотря на все соблазны, поступал ты в жизни «по присяжной должности своей», служил отечеству, служил людям, делал посильное добро... Ведь сколько ни вертись сам, сколько ни обманывай других, не подминай слабых — два века не изживешь, две молодости не перейдешь. А в старости каждому одинаково нужны только чистая совесть и немного душевного тепла людского, которое складывается из уважения и любви окружающих. А ежели ты всю-то жизнь лгал да изворачивался и все для себя только, для себя, то откуда же тепла-то на старости лет ждать? Даже если и накопил много... Тепла за деньги не купишь... Может быть, оттого, от непонимания этих простых истин, в наше эгоистичное время столь много вокруг несчастных, одиноких и озлобленных стариков с иззябшими душами?.. А может быть, это оттого, что мало мы с вами смолоду о конце земного пути задумываемся. Все кажется, все мнится нам — будем жить вечно...
3
Прибавление. О ЛЮБВИ
Жаждал ли Федор любви? Не изготовилась ли за годы одиночества и суровой морской жизни его душа к высокому нравственному чувству, которое мы называем этим расхожим словом? Честно говоря, я не думаю. Попробуем порассуждать, о какой любви речь? О высоком духовном стремлении к привязанности, о неодолимой потребности в ответном чувстве? Или о любви как о средстве самоутверждения и самоотрицания, обеспечивающем наивысшую полноту бытия? А может быть, речь должна идти о любви как о физиологической потребности, заложенной в нас природой для удовлетворения инстинкта продолжения рода?
Сколько раз в истории человечества возникали разнообразные трактовки этого чувства! Любовь у Платона связывала земной мир с небесным — с миром идеальным, божественным. Великий философ наделил человека, жалкое конечное существо, вечным демоническим стремлением к совершенству бытия. В любви, в творчестве, в красоте видел он гармонию мира.
В эпоху средневековья любовь получила в Европе противоречивую окраску. С одной стороны — это была мрачная, мистическая религиозность, с другой — поэтическое, идеализированное служение идеалу женщины. Идеалу, разумеется, не реальной бабе. Не хозяйке дома, не матери детей; в доме женщина оставалась рабой. Но был создан в песнях менестрелей и миннезингеров некий умозрительный идеал прекрасных женских черт... Возрождение повернуло взгляды человечества к реальной жизни. Опоэтизировало плотскую любовь, создало прекрасный образ женщины-матери... Все это было в Европе. А что было у нас?..
Мне очень хочется нарисовать такую же пеструю, яркую картину поисков и метаний, высочайших всплесков поэзии. Пусть тогда рядом будут падения... К сожалению, не получается. Вы не читали Чаадаева, его «Философические письма»? На меня в свое время они произвели ошеломляющее впечатление своей обнаженной правдой, вневременной афористичностью и смелостью «негативного патриотизма».
Он писал: «У каждого народа бывает период бурного волнения, страстного беспокойства, деятельности необдуманной и бесцельной. В это время люди становятся скитальцами в мире физически и духовно. Это эпоха сильных ощущений, широких замыслов, великих страстей народных. Народы мечутся тогда возбужденно, без видимой причины, но не без пользы для грядущих поколений. Через такой период прошли все общества. Ему обязаны они самыми яркими своими воспоминаниями, героическими элементами своей истории, своей поэзии, всеми наиболее сильными и плодотворными своими идеями; это — необходимая основа всякого общества. Иначе в памяти народов не было бы ничего, чем они могли бы дорожить, что могли бы любить; они были бы привязаны лишь к праху земли, на которой живут. Этот увлекательный фазис в истории народов есть их юность, эпоха, в которую их способности развиваются всего сильнее и память о которой составляет поучение их зрелого возраста. У нас ничего этого нет. Сначала — дикое варварство, потом грубое невежество, затем свирепое и унизительное чужеземное владычество, дух которого позднее унаследовала наша национальная власть, — такова печальная история нашей юности. Этого периода бурной деятельности, кипучей игры духовных сил народных у нас не было совсем. Эпоха нашей социальной жизни, соответствующая этому возрасту, была заполнена тусклым и мрачным существованием, лишенным силы и энергии, которое ничто не оживляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства. Ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его преданиях. Окиньте взглядом все прожитые нами века, все занимаемое нами пространство — вы не найдете ни одного привлекательного воспоминания, ни одного почтенного памятника, который властно говорил бы нам о прошлом, который воссоздавал бы его пред нами живо и картинно. Мы живем одним настоящим в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мертвого застоя. И если мы иногда волнуемся, то отнюдь не в надежде или расчете на какое-нибудь всеобщее благо, а из детского легкомыслия, с каким ребенок силится встать и протягивает руки к погремушке, которую показывает ему няня...»