— Об том многие говаривали. Доводил мне сие Дмитрий Шепелев и барон Менгден. Не раз — князь Алексей Черкасский и тайный секретарь Иван Эйхлер. На всех я в праве своем надежен, только все озлобление пришло мне не от Куракина и Головина, как от графа Остермана. Он такой человек, что никому без закрытия ничего не объявит. Чаю, что и жене своей без закрытия слова не скажет...
Неплюев остановил его:
— О делах, в каковых граф Остерман к жене обращается, нам ведать не пристойно. Сам о том можешь рассудить...
— Я ведаю, что вы графа Остермана креатура и что со мною имели ссору... Так то, пожалуйте, оставьте.
— Излишнее говорите... — снова прервал его Неплюев. — Никакой партикулярной ссоры с вами я не имел и не бранивался. А ныне по имянному указу определен к суду и должен поступать по сущей правде.
— Ныне из падения моего можно тебе рассуждать. А только мне скрывать нечего, я весь как на духу...
Вот за этим-то и последовало наистрожайшее указание Волынскому отвечать точно по вопросным пунктам, а не уклоняться в стороны и лишнего не плодить. Этот указ, объявленный Волынскому, сразу как-то подкосил его силы. Он опустил голову и попросил:
— Пожалуйте, окончайте поскорее.
На это возразил ему генерал Румянцев:
— Мы заседанию своему и без вас время знаем. А вам надобно бы совесть-то свою очистить и ответствовать с изъяснением, не так, что, кроме надлежащего ответствия, постороннее в генеральных терминах говорить, — и для того приди в чувство и ответствуй о всем обстоятельно.
На третий день допросов, апреля семнадцатого, в четверг, когда потребовали от него доказать приписываемые Остерману и другим поступки, Волынский показал слабость.
— Делал все то по горячности, — говорил он, — по злобе и высокоумию... — Он поклонился сидящим за столом судьям. — Да не прогневал ли я вас чем?..
— Ныне ты объявляешь, что делал то все по злобе. Отчего всем тако напрасно порицанье? — подал голос Андрей Иванович Ушаков, который по опыту своему знал, когда надо начинать задавать свои вопросы.
— Бес попутал меня, Андрей Иванович, истинно бес. Надеялся на свое перо, что писать горазд, — а все на то горячесть моя привела.
Но Ушакову такой уклончивый ответ не годился, ему нужно было прежде всего самому отделиться от Волынского, очиститься от возможных подозрений в том, что он, Ушаков, был ему товарищем в богомерзких делах. И потому он не унимался:
— Ты обо мне показывал, будто я говорил с тобою про графа Остермана, чего я с тобою и не говорил никогда, понеже не знаю за графом ничего. А ежели бы чего знал, сыскал время сам донесть ея императорскому величеству... А по делам Тайной канцелярии, что надлежит о том не токмо графу Остерману, но и князю Черкасскому, и тебе ведать, непрестанно говаривал, чтоб те дела слушать, а от вас что говаривано было? Что все времени нет да нет...
На это Волынский даже не ответил. Он стал на колени и говорил, что ничего не помнит и не может ныне одуматься.
Генерал Григорий Петрович Чернышев, скупец, отличавшийся, по характеристике де Лирия, «постоянной лживостью и находившийся в милости, благодаря своей жене Авдотье Ивановне, урожденной Ржевской», любимой статс-даме, императрицы в эту пору, потеряв терпение, закричал:
— Все-то ты говоришь плутовски, как и наперед сего по прежним своим делам, также в ответах скрывал и беспамятством своим отговаривался, но как в плутовстве обличен был, то и повинную принес...
— Не поступай со мной сурово, — попросил Волынский, шмыгая носом. — Ведаю я, что ты таков же горяч, как и я. Деток имеем, — воздаст господь деткам твоим... А о политиках придворных, видать, начитался я в книге, коя прозывается «Политическаго счастия ковач».
— Врешь ты все, — возразил на то князь Трубецкой, — ничего в ней того нет, что ты в письме-то писал.
Генерал Румянцев его поддержал:
— Книга та всем ведома, кто ее не читал...
В бессилии шел Артемий Петрович в этот день до своей кареты и дома, препровожденный в кабинет, рухнул на софу...
6
Часть судей, запутанных Волынским в его дела, прекрасно понимали, что избавиться от подозрений сами они смогут лишь тогда, когда число оговоренных возрастет непомерно, а они найдут в его винах столь тяжкие, по сравнению с которыми их прегрешения будут выглядеть пустяками. Волынский действительно многим показывал свое письмо, и потому желание уйти от его исследования у всех или большинства было вполне понятным. Тут-то как раз и подоспели результаты первых допросов Кубанца.
Его отвезли сразу в Адмиралтейскую крепость. Андрей Иванович Ушаков опытным взглядом оценил стойкость молодого татарина и велел свозить его в закрытой карете в застенок. Там он, по прошествии дня, объявил, что арестант будет помилован, ежели без утайки объявит обо всем, что знает. И Кубанец сломался. Не дожидаясь вопросных пунктов, он начал выкладывать подробности поборов своего господина, начиная с Казани, во времена его тамошнего губернаторства. Перечисляя взятки с богатых татар, с русских купцов, Кубанец называл суммы, взятые под видом займа без расписок, называл подарки многих лиц, поднесенные Волынскому, когда тот стал кабинет-министром. Тут были не только деньги, но и лошади, богатые парчи, меха, китайские редкости, съестные припасы. Дворецкий не скрывал, что со всего этого и он, и секретарь Гладков имели свои выгоды... Донес Кубанец и то, что его барин часто брал казенные деньги на свои расходы. Мишка Хрущов, который по поручению начальника вел допрос, спросил:
— А хто с им, с вышеупомянутым Волынским, имел крайнее сообщение? Хто с им по ночам сиживал и для чего?..
Кубанец только голову нагнул:
— Генерал-кригс-комиссар Соймонов Федор Иванович да тайной советник Платон Иванович Мусин-Пушкин. Но их чаще бывали советник коллежский Андрей Федорович Хрущов и архитект, гоф-бау-интендант Петр Михайлович Еропкин. Им его высокоблагородие и читать и направлять свои прожэкты давал...
Ах, трудно, трудно остановиться, начавши предавать, начавши доносить на благодетеля. Гибкая совесть изыскивает одну за другой обиды, облекает их в причины, по коим оказывается дозволенным то, о чем раньше и не думалось. А в основе всего — страх за шкуру свою да подлость изначальная, чуть прикрытая в благополучии легким налетом благородства и порядочности. Уже без спросу заложил Кубанец и других бывавших у Волынского людей: секретаря Иностранной коллегии Ивана Суду и тайного советника Александра Львовича Нарышкина, Василья Яковлевича Новосильцева, капитанов Ушакова и Чичерина и князя Якова Шаховского... А еще-де призывал Артемий Петрович к себе девицу Варвару Дмитриевну, что при ея высочестве принцессе Анне обретается, и с нею также наедине говаривал. А об чем, то ему, Кубанцу, неведомо...
Вечером того же дня, апреля шестнадцатого, арестовали Хрущова с Еропкиным и свезли обоих в ту же Адмиралтейскую крепость. И все же мало, мало было обвинений, не получался из них заговор. Утром в пятницу осьмнадцатого дано было по решению Ушакова с Неплюевым Кубанцу второе «объявление с угрозою». Это еще встряхнуло память дворецкого, и он рассказал, как выставлял Артемий Петрович свои заслуги в ущерб другим, как гордился знатностью рода и велел нарисовать картину древа родословного с царскою короною. Даже о сабле с поля Куликовского, о беседовании с архиереями Псковским и Новгородским, о возах сена, присланных экономом отцом Герасимом... Рассказал, как в Казани освобождал губернатор Волынский виновных купцов от оков за мзду, как гневался на Яковлева-секретаря, кричал, что-де приставлен тот к нему от Остермана для шпионства.
В то же время поступили в Канцелярию тайных розыскных дел на бывшего кабинет-министра сразу несколько челобитных, в том числе и от уволенного от службы Яковлева, и от битого Волынским академического секретаря Тредиаковского...