— Бес, — фыркнул Головкин. — А часом, не король шведский?
— Нет, ваше сиятельство. О короле он ни слова. По злобе, говорит, решил оговорить гетмана, за дочку свою.
— Где он сейчас?
— Лежит в своей темнице, ваше сиятельство. Отдыхает. Я думаю, будет с него. Старый уж, дыбу совсем не выносит. Сразу в памороки впадает. А то так и до плахи не дотянет.
Головкин сел за стол, склонясь над опросными листами, хотел что-то прочесть, заворчал:
— Ну и свет у тебя, ослепнуть можно. Сними хоть нагар со свечей.
Подьячий схватил со стола щипцы, снял нагар, немного посветлело. Граф долго читал лист за листом, громко в тишине шуршала бумага. Потом поднял голову, взглянул на замершего у стола подьячего:
— А Искра что? Всё ещё упорствует?
— Упорствует, ваше сиятельство. Здоровый бугай. Уж мы и кнутом его гладили, и железом жарили. Орёт, но своё твердит: «Гетман изменник».
— Он где?
— Здесь. Вон у стены притулился.
Только теперь, да и то напрягши зрение, рассмотрел Головкин у боковой стены, ближе к очагу, что-то серое, похожее скорее на кучу тряпья. Это и был бывший полтавский казачий полковник Искра.
— Скажите ему, пусть встанет.
— Он не может, ваше сиятельство. Только что пятьдесят ударов получил. Устал.
— Тогда подымите. Дыба у вас для чего?
По знаку подьячего пытчики завозились в сумраке, кто-то из них сказал участливо:
— Давай, Иван, опять на ремни, горе ты наше.
— Молчать! — осадил Головкин.
В пыточной стало тихо, только брякали вверху блоки, позвякивали цепи да глухо и отрешённо стонал избитый, изломанный Искра.
Наконец его с помощью потолочного блока подтянули на ремнях, пропущенных под мышками. Подтянули в его рост, но он стоять уж не мог, висел на ремнях. И голова его, всклокоченная и мокрая, была уронена на грудь.
Головкин взял со стола какой-то прут, подошёл к Искре, ткнул его концом прута в подбородок, спросил:
— Что, Искра, так и будешь упорствовать?
— Я на правде стою, граф, — прохрипел Искра, но головы не поднял, не смог.
— На какой правде, полковник? Вы с Василием Кочубеем оклеветали верного слугу государя, одного из первых кавалеров ордена Андрея Первозванного[91]. Ну скажи, зачем вы это сделали, кто вас подвигнул на эту неслыханную клевету? Ну?
Искра молчал.
— Ну с Кочубеем ясно, он признался наконец, что мстил за дочь. А ты-то чего ради в извет ударился? Тебе-то какая корысть была от этого, полковник? Ну?
Молчал Искра.
— Послушай, Иван, — заговорил Головкин несколько мягче. — В любом случае тебя ждёт плаха, это уже решено. Так повинись же перед смертью, кому ты сослужить хотел, извет посылая на гетмана? Карлу? А может, Лещинскому?
Искра медленно, через великую силу поднял голову. Смотрел на Головкина исподлобья, лицо было в сплошных кровоподтёках, глаза угадывались точками отражённых огоньков свечей.
— Сослужить хотел вотчине, граф, и государю всея великая Руси.
И опять уронил голову на грудь.
— Ну и дур-рак, — выдавил с презрением Головкин. — Так тебе и поверили.
И, круто повернувшись, отошёл к столу, где всё так же услужливой тенью стоял подьячий.
— Продолжай, Левкин, — распорядился сердито граф. — Попытай огнём, пожарь сукиного сына. Пока не откажется от клеветы, не давай передыху. Поумнеет. Придёшь, скажешь. А я пока навещу Кочубея. Ключ у тебя?
— Да, ваше сиятельство, — с готовностью отозвался подьячий и, выдвинув ящик стола, достал большой ржавый ключ. Но графу подавать его не посмел, протянул солдату, который всё это время стоял у двери, держа в руке горящую свечу.
— Откроешь их сиятельству. Потом закроешь и принесёшь мне.
Головкин вышел с солдатом опять в тёмный низкий коридор. Прошли ещё дальше от входа, свернули вправо. И вот солдат, склонившись со свечой над большим замком, повернул ключ, со скрипом вынул замок из ушка, с грохотом откинул тяжёлую петлю и отворил дверь.
— Пожалуйте, ваше сиятельство.
Головкин встал у порога и, не видя ничего впереди, кроме кромешной тьмы, приказал:
— Свети же мне.
Солдат сунулся со свечой через плечо графа, капнул на бархатный кафтан расплавленным воском. Головкин схватился за свечу, вырвал из рук солдата.
— Растяпа!
Осветил крохотную темницу, имевшую сажень в ширину и не более полутора в длину. У правой стены на низком ложе, застланном гнилой соломой, недвижно лежал бывший генеральный судья Украины Кочубей. Тело его, избитое и изувеченное, было прикрыто каким-то тряпьём.
Головкин поискал глазами, увидел на полу низкий чурбачок, видимо служивший узнику столом. Осторожно опустился на него, пристроил свечу на торчавший из стены железный штырь, взглянул на солдата, стоявшего в дверном проёме. Приказал коротко:
— Выдь вон.
Солдат повернулся кругом, шагнул в коридор.
— Да дверь-то затвори, — добавил граф с раздражением. — Растяпа.
Оставшись наедине с узником, граф долго и внимательно всматривался в измученное, осунувшееся лицо старика, в прикрытые, словно провалившиеся глаза. Спросил негромко:
— Ты не спишь, Василий Леонтьевич?
Кочубей ответил ещё тише, едва пошевелив запёкшимися губами:
— Не сплю, Гаврила Иванович.
— Ты правильно сделал, что признался в извете надуманном. Сразу бы так, и не мучили б тебя эстолько. Я распорядился, чтоб тебя более не пытали.
— Спасибо, Гаврила Иванович.
— Ты, конечно, догадываешься, что ждёт тебя, Василий Леонтьевич, чай, сам судьёй был. Но вот уже перед лицом смерти скажи мне как на духу, оставь словцо правдивое. Нет, не для протокола, не графу, а просто как человеку, как христианину. Скажи мне хоть сейчас правду, Василий Леонтьевич, заклинаю тебя. Скажи, не уноси в могилу.
— Правду? — спросил Кочубей, открывая глаза. И долго смотрел в лицо графа, смотрел не моргая, не отводя взгляда. Головкин, собрав всю волю, выдержал этот горячечный пронзительный взгляд. — Я за правду живота лишаюсь, граф. Но ты и государь пока не видите её. Скоро, очень скоро узрите, Гаврила Иванович. Она откроется вам во всём ужасе и необратимости. Я пред тобой ныне грязь, граф, ничтожный прах. Но уж коли ты назвался сейчас христианином, то как христианина позволь попросить тебя об одной малости.
— Проси, Василий Леонтьевич. Если смогу, сделаю.
— Сможешь, граф. Это не сейчас, это потом, когда откроется тебе настоящая правда. Вот тогда Христом Богом прошу тебя, Гаврила Иванович, вороти семье моей разнесчастной государевы милости. Вороти, ибо ныне они в бездну брошены.
Головкин увидел вдруг слёзы в глазах Кочубея и не смог уклониться, слукавить. Да и перед кем было творить сие.
— Сделаю, Василий Леонтьевич. Если свершится по слову твоему, всё сделаю.
— Спасибо, Гаврила Иванович, спасибо тебе великое. Теперь легче мне помирать станет. А уж я там перед Всевышним за тебя заступником буду.
Рука Кочубея высунулась из-под тряпья и упала на колено Головкину. Она была худая, костлявая, страшная. Граф едва удержался, чтобы не отбросить её прочь. Он тут же поднялся, и рука сама упала вниз.
4
Торжество Мазепы
Украинский гетман Мазепа в беспокойстве пребывал. Хотя и получил он письмо от царя, в котором Пётр вновь уведомлял его о своём полном доверии к нему, на сердце у Ивана Степановича кошки скребли. Если царь не верит доносам Кочубея и Искры, это ещё куда ни шло, но не дай Бог если перехватят грамоту гетмана к королю Карлу или королю польскому Станиславу Лещинскому[92]. Что тогда?
Поэтому, отправляя Хлюса с письмом к королю, гетман наказывал:
— Не забывай, Хлюс, берегись москалей пуще огня. Попадёшься с этой грамотой, сразу виселица. Учти, я отбрешусь, мне не впервой, а ты сгинешь ни за копейку.