— Ну а Васятко-то...
— Что ты заладила, Васятко, Васятко. Когда он вон и голицынских детей гонит, Долгоруких, Черкасских, Волынских, Урусовых и даже имеретинского царевича Аргиловича записал. А вы — Васятко. Царь сам десятником с имя записался.
— Как? Царь десятником?
— Вот именно. Первым десятником Гаврила Кобылий едет, вторым сам царь записался Петром Михайловым, а третьим Фёдор Плещеев. У этого как раз не хватало до десяти, а тут вот мы и навернулись. Ах, кабы ж знать-то.
— Так их что? Всего тридцать и едут?
— Это волонтёров только столько. А в посольстве будет более сот двух, у нас в приказе списки составляли.
Царь едва ль не кажин день у нас бывает. Ах, как же я обмишурился, старый хрен! Было-к подождать недельку. И на ложе в темноте долго ворочался и кряхтел подьячий Евстигней Золотарёв, казня себя за промашку.
— А что, если Васятке не явиться, да, всё, — шептала жена.
— Как это не явиться? Да меня тогда не то что с приказа выгонят, батогами, а то плетьми забьют, а дом и всё жилое на государя отпишут. Ты в уме, старая? Он ведь, царь-то, ни на что не смотрит, у бояр вон деревни за это отымает, даже своих нарышкинских гонит[3].
— Ох, Господи, что ж делать? — вздыхала жена, всхлипывая. — Васятку жалко.
— А мне, думашь, не жалко? Мысль лелеял стол ему свой в приказе передать, на то и выучил грамоте. А оно, вишь, как обернулось.
— Знать бы, так лепш и не учил бы.
— Тогда б жениться не разрешили. Царь не велел городских венчать, ежели не грамотны.
— Ох, час от часу не легче.
— То-то и оно, куда ни кинь, кругом клин. Ему-то, злыдню, радость. А нам?
— Кому радость?
— Как кому? Царю. Ныне вон в Немецкой слободе у главного посла Лефорта[4] гуляют, отъезд посольства обмывают. Двадцать третьего отъехать хотят.
— Двадцать третьего? Дак когда ж мы соберём Васятку-то? Это ж завтра уже.
— Кода хошь, а собери. Встань поране.
— С ём бы слугу надо какого-никакого.
— А где его взять? Дуньку, чё ли, пошлёшь?
— Ну можно энтого татарчонка, который в хлеву живёт.
— Курмашку, чё ли?
— Ну, его. Кого ж ещё. Тут он чё? Захребетником. Хлеб зря ист. А при Васеньке б состоял, где-нито и подсобил в чём, сварить чё, сбегать за чем, сорочку простирать, кафтан починить. Да мало ли.
— Пожалуй, ты права. Пусть Курман при Васе будет. Всё польза.
До вторых петухов шептались старые Золотарёвы о несчастье, нежданно-негаданно свалившемся на них. Евменовна всю подушку слезами умочила, виня во всём и мужа, и Дуньку, и даже царя-аспида, в един миг слизнувшего её кровинушку Васеньку.
А меж тем в Немецкой слободе во дворце Франца Яковлевича Лефорта стоял дым коромыслом. Светились все окна, играла музыка, пелись песни, стонали половицы под танцующими.
Сам царь Пётр Алексеевич сидел во главе стола и хохотал, слушая чей-то весёлый рассказ. По-за спинами гостей проскользнул к нему слуга лефортовский, шепнул на ухо:
— Государь, вас просят выйти.
— Кто?
— Стрельцы. Говорят, дело срочное, безотлагательное.
Пётр поднялся, прошёл из залы в соседнюю комнату. Там два стрельца, увидев его, бухнулись перед ним ниц.
— Государь, ты в опасности, на тебя злоумышление готовится.
— Кто? Где?
— Полковник Цыклер подбивает людей ныне напасть на дом сей, поджечь и в суматохе тебя убить[5].
— Где он?
— Он у себя дома с заговорщиками.
— Спасибо за новость. — Нахмурился Пётр и ушёл в залу. Там от дверей ещё, поймав на себе взгляд Меншикова[6], кивнул ему: подойди.
— Что случилось, мин херц? — приблизился тот.
— Сейчас пойдёшь со мной.
— Куда?
— Там узнаешь. Возьми ещё Сергея Бухвостова[7], Плещеева и ещё пару-тройку преображенцев, кто поздоровее.
Потом прошёл к Ромодановскому[8], огрузно сидевшему за столом, наклонился, молвил негромко:
— Фёдор Юрьевич, изволь немедля в приказ свой следовать.
— Что так-то, Пётр Алексеевич? С утра бы уж.
— Езжай немедля. Ныне тебе работа грядёт. Буди своих кнутобойцев.
— Ну, коли работа, — со вздохом поднялся Ромодановский. — От неё я не бегаю.
Подошёл Лефорт, спросил:
— В чём дело, Пётр Алексеевич?
— Да так, ерунда, Франц Яковлевич. Продолжай веселье. Занимай гостей. Мы скоро воротимся.
В доме полковника Цыклера Ивана Елисеевича в большой горнице за длинным столом сидели стольник Пушкин Фёдор Матвеевич, боярин Соковнин Алексей Прокопиевич — старовер, родной брат боярыни Морозовой и княгини Урусовой, положивших живот свой за старую веру[9]. Алексей Прокопиевич в упрямстве своим сёстрам не уступит. Там же были стрелецкие командиры, пятидесятники Рожин Фёдор и Василий Филиппов.
У всех них обид против Петра выше головы. У Цыклера: что не ценит его заслуг царь, после взятия Азова[10] заставил его с полком Таганрог строить, от себя отодвинул, наградами обошёл, ко всем в гости захаживает, а к нему ни ногой. Соковнин с Пушкиным возмущены, что, не спрося их согласия, отправил царь ихних детей за границу учиться. Мыслимо ли — без отцова благословения да в такую даль. Ровно оголил стариков.
Они уж давно стакнулись, а ныне собрались решить окончательно: Петру не жить.
— Надо так створить, — наставлял Цыклер пятидесятников. — К третьим петухам перепьются они, ни тяти ни мамы. Поджигаем гнездо Лефортово, окружаем как бы тушить. А царь там явится обязательно, он пожары не пропускает.
— Да вон надысь в Замоскворечье, — сказал Рожин. — Я сам зрел его на пожаре, воду таскает, багром орудует.
— И это царь, — с презреньем молвил Соковнин.
— Вот именно, — поддакнул Пушкин. — Токо имя царское бесчестит.
— Вот и хорошо, — сказал Цыклер. — Его там в суматохе и порежем.
— Можно и багром по башке-те оглушить, — посоветовал Филиппов. — Как бы нечаянно. Кто там разберёт.
— Можно и багром, — согласился Цыклер. — Лишь бы убрать.
— А кого возведём-то опосля? — спросил Пушкин. — Опять Софью[11]?
— Возведём царевича Алексея[12], — сказал Соковнин. — Он ещё мал, так Софью при нём можно правительницей опять провозгласить.
— Там решим, кого возвесть, — молвил Цыклер, с неудовлетворением покосившись на Алексея Прокопиевича.
«Вот и сговаривайся с такими, — думал Иван Елисеевич. — Небось когда уговаривал, венцом царским манил, тебя, мол, Иван, в цари выберем. А когда до дела дошло — Алексея, этого сопляка, вспомнил. Ну да ладно, там ещё поглядим».
Где-то на крыльце возня послышалась, кто-то стукал сапогами, снег околачивал.
— Кто там? — насторожился Цыклер.
— То, наверно, мои молодцы, — сказал Рожин. — Я им велел сюда подойтить. Отсюда и пойдём.
— A-а, ну то другое дело.
За дверью послышались шаги, топот ног, дверь распахнулась, и через порог, пригнувшись под верхней косячиной, шагнул царь. Выпрямился, встал едва не под потолок.
— A-а, — молвил с весёлой злостью. — Все соколы тут-ка. Здравствуйте вам. Кого когтить сбираетесь?
Все за столом застыли в жутком оцепенении. А Пётр, не оборачиваясь, кинул через плечо:
— Всех повязать и в Преображенский приказ к Ромодановскому.
И из-за спины его один за одним являлись под стать ему рослые преображенцы с верёвками. Сноровисто вязали опешивших, онемевших враз заговорщиков.