Я сидел, молчал, с удовольствием плавал в густом сибирском говорке Степана Дормидонтыча. Потом он, тоже без предисловий, рассказал, что в двадцатые годы работал секретарем райкома партии, уполномоченным Комитета Севера при ВЦИКе.
— Я, паря, в разных званиях был. Грамотных-то тогда не особо встретишь. Ну, и я не больно ученый был. Но раз надо, то надо. К примеру, ремесло у меня основное — слесарь-ружейник. С кузней малость знаком. Топор там сковать, ножик, пальму. А вот пришлось в нашей первой школе труду учить — ради ребятишек столярничать выучился, берестовое дело узнал, как обутки шить. Полагаю, не напрасно жизнь прожил.
Говорят, Степан Дормидонтыч сочинял охотничьи байки, их так и зовут — «дормидонтихи». Разные люди пересказывали мне их, но от самого Степана Дормидонтыча я слышал только одну, да и то он не признался в авторстве.
— Пошли, паря, в тайгу в октябре. Спирту взяли месячный запас. В зимовье его укрыли, в углу, тряпьем. И што ты думаешь? Приходим раз, нету спирта. Медведь унес — дверь сорвана, в зимовье наследил. Ах, думаем, забулдыга треклятый! Простились со спиртом. И што ты думаешь?! Утром выхожу по нужде — медведь под кустом пьянехонек лежит. Связали мы его, ждем. Просыпается пьяница. И что ты думаешь?! Говорит так хрипло: «Ребята, дай опохмелюсь, потом стреляйте», — и лапой тычет в другой куст. А там наша бутыль. Отпито, конечно, но пробочкой заткнуто…
После воскресника у зимовья нас встречает Степан Дормидонтыч и весело бубнит:
— Счас, счас! Угощаться будем.
Он угощает нас бражкой, кислой, прохладной, густой. Угощая, поднимает кружку:
— Ну, ребятишки, за Вьетнам этот! Добрым словом пусть вас помянет.
Возбужденная прозрачным, просторным днем тихо дрогнула душа: мыслимо, странно, ужасно, что где-то льется кровь, а здесь тишина, паутина летает, и рядом сидит Степан Дормидонтыч Пермяков. Перекинулось невидимое коромысло времени от далеких партизанских костров к нынешним.
Помню свою первую поездку в Могу. В Преображенском сельсовете мне дали черную, смирную, раскормленную кобылу и при ней черного жеребенка с бело-розовой грудкой и ласковыми глупыми глазами.
— «Ну, милая, трогай!» — с удовольствием произнес я эту классическую фразу, необъяснимо ласкающую городской слух. И мы потихоньку тронули берегом, пересекая обширные луговины, заросшие анис-травой. Я наслаждался и скрипом седла, и бархатным теплом лошадиной шеи, и мерными раздумчивыми вздохами Зорьки — так звали кобылу. Мы переехали ручей, и кобыла встала. Как я ни погонял ее, как ни упрашивал — ни с места. Я вспомнил про жеребенка и оглянулся: он стоял на другом берегу. Все ясно — я слез, обхватил его теплое вздрагивающее тельце и перетащил. Всего до Моги я насчитал одиннадцать ручьев, и у последнего он казался уже жеребцом.
Взмыленный подъезжал я к Моге. К счастью, неторопливо пошел снег и не то чтобы остудил, а утешил и успокоил. Жеребенок впервые видел белую землю, боязливо нюхал ее и с удивлением разглядывал свои маленькие черные следы.
Поднявшись с берега на деревенскую улицу, я забыл про усталость, потому что увидел мужика, тащившего на спине стиральную машину. «Что же он — вручную крутить ее будет?» — удивился я, разглядывая Могу — двадцать-тридцать домишек, несколько повеселевших от выпавшего снега. Дизельной я не увидел, увидел столбы, но не понял, откуда несут они электричество.
Иван Степанович Сафьянников, управляющий могинским отделением промхоза, темнолицый усталый мужчина, удивился, в свою очередь:
— Как откуда? У нас же ГЭС есть!
«Могинская ГЭС? — я наскоро перебрал в уме родословную отечественного гидростроения. — Днепрогэс знаю, Волжскую, Братскую знаю, Усть-Илимскую знаю, Могинскую — нет». Через двадцать минут в сопровождении смотрителя ГЭС Геннадия Павловича Сафьянникова — Мога не избалована фамильным разнообразием — я шел посмотреть на нее. Сухой, прямой, молчаливый смотритель шагал впереди, ичиги его скользили, оставляя на снегу влажно темневшую широкую колею. Спустились к багровому, холодному и голому красноталу на берегу, вступили на плотину: в щелях досок осклизло зеленел мох, меж заснеженных камней насыпи пробиралась враз почерневшая вода. Смотритель снял замок с приземистого сарая, войдя, зажег «летучую мышь», и я осмотрелся: желтеющие пустые стены, лишь на одной рама рубильника, забинтованного по трещинам изолентой. Из деревянного колодца на полу торчит генератор, тускло блестит отполированная ладонью колодезная рукоятка подъемника — вот и весь машинный зал. Смотритель покружил рукоятку, поднял задвижку — под полом зашумела вода, и вскоре на рубильнике зажглась лампочка.
— Давно стоит?
— Лет пятнадцать.
— А точнее?
— Не знаю, не я ставил.
— А кто?
— Иван Иннокентьевич Сафьянников. Да, здешний. Нет, не повидаетесь. Умер он. Я его? Нет, не знал.
Управляющий Иван Степанович несколько позже рассказал, что помнил, про первого гидростроителя Моги.
— Ну, какой он? Мужик как мужик, не больно высокий, вот вроде меня, лицо как лицо; скулы, нос, глаза малость по-тунгусски смотрели, вприщур, — да обыкновенный катангский мужик!
С войны как вернулся, стал приставать к нам: давайте, мужики, ГЭС строить. Как люди, при свете жить будем. Мы его сначала на смех: какая ГЭС? Без нее, что ли, дела мало?! ГЭС! А он на войне сапером был и где-то то ли в Венгрии, то ли в Польше — махонькую ГЭС помогал восстанавливать. Видно, речушка-то на нашу Могу походила — вот Ивану Иннокентьевичу и запала она в голову. Мы уж забыли про станцию, а он что-то все рисовал, чертил. Могу мерил шестом, а потом объявляет: «Никуда, мужики, не денетесь. Вот проект составил». Тогда у нас колхоз был, ну, колхоз и снарядил его в город с этим проектом. Волокиты не случилось, и вскоре Иван Иннокентьевич вернулся: утвердили проект, давай людей, строить. А тут уж, понятно, всей деревне интересно стало. И мужик и бабы каждую минуту выходили, без всяких приглашений. За мотором я с ним в город ездил. Еле доволокли.
Когда лампочки загорелись, он аж заревел и ушел — покачать не успели. А через полгода собрался он еще одну ГЭС в Калинине строить. И как-то на лодке поплыл, на солнышке пригрелся и заснул. Нет, выпивший не был. Его провожали туда, видели. Пригрелся, заснул, а на перекате лодку перевернуло. Вот так он смерть нашел.
Искали мы его неделю — нету и нету. Шестами, поди, пол-Тунгуски прощупали. Уже решили ждать, пока не всплывет. А тут старик у нас один был, приходит и говорит:
— Ребята, вы его завтра найдете. Солнышко будет, так у тех вон островков ищите. Сон я ночью видел.
И веришь, утром, правда, солнышко такое взялось — насквозь реку лучит. Подплываем к островкам — мать честная, лежит наш Иван Иннокентьевич на песочке и неглубоко совсем.
Вот, парень, кто ГЭС нашу строил.
Нынче зимой я попал в Могу быстрее: сел в Ербогачёне в геологический вертолет и высадился на краю деревни. На бугре меня встречал Иван Степанович, в телогрейке внакидку, в наспех нахлобученной шапке.
— Здорово! Давно не был.
— Давно.
— А я, парень, болею. Астма откуда-то взялась. Жена теперь отделением управляет, а я домовничаю. Столярничаю потихоньку.
Вечером мы сидели у его родителей, Елены Ивановны и Степана Ивановича. Она — крепкая полная старуха со спокойным, ласковым темным лицом, он — щупленький, маленький, белоголовый с глубоко запавшими светлыми глазками.
Помянули Ивана Иннокентьевича. Помолчали. Я спросил Елену Ивановну, охотилась ли она нынче?
— На Ушть-Чайке-то была, да из ижбы не вылажила. Медведь что-то меня вше шкрадывал, ребята жапретили выходить. Видно, отохотилась. А Штепан Иваныч ничо еще, — она поправила мужу завернувшийся лацкан пиджака, — бегает.
Степану Ивановичу за восемьдесят. Ему, единственному в районе, присвоено звание «Лучший охотник». В конце вечера Степан Иванович сильно оживился, бегал по комнате, в лицах изображая, как они с товарищем переходили на сторону красных в далеком 1917 году.