— Здравствуйте. — Маша побледнела, сразу замерзла, необъяснимо догадавшись: Нина все знает. Маша остановилась, выпрямилась, чтобы удержаться, не согнуться под волной противных, холодных мурашек.
— Не знаешь, правду, нет ли, говорят, будто уцененные мужики теперь в ходу?
«Зачем она так?» — поморщилась Маша.
— Не знаю.
— До чужого добра охотников много. — Нина не могла больше сдерживаться. — К Трофиму не лезь! Вылетишь отсюда — всю жизнь не опомнишься.
— Я люблю его.
— Уезжай отсюда, пропади, чтоб духу твоего не было! — Если бы не улица, Нина сейчас же ударила бы ее, уж за одно только, что глаз не прячет, ни стыдиночки ни в одном. — А он тебя любит?! Спрашивала, знаешь? Ему на твою любовь — тьфу и растереть. Он же не знает, куда от тебя деться.
— Это он так сказал, да?!
— Он, он! Сама вижу. Он что, говорил, что любит тебя?!
— Он сказал, что верит, что я его люблю. А раз верит, то ведь правда, и он может полюбить?
— Вот тебе мое слово: если не отстанешь — берегись! Что хочешь с тобой сделаю, я — мать, у меня — дети. Поняла?
— Почему вы так кричите? Пусть он сам все решит.
— Ну, смотри, я на руку быстрая!
— Не хочу с вами разговаривать. — Маша повернулась, пошла, напрягшейся спиной ждала: сейчас на нее бросятся, будет ужасно стыдно… Но Нина лишь плюнула ей вдогонку.
Маша думала: «Стыдно. Нехорошо как! Но я же знала, что так будет. И пусть. Пусть. Что же делать, если по-другому мне не пришлось? Наверное, он сказал ей вчера, признался… Ведь я не разлучаю его, ведь если сильно, сильно любишь, ни на кого нельзя оглядываться. Если так любить, всех победишь, а по-другому нельзя, по-другому лучше вообще без любви жить!»
В конторе ее сразу же отозвал Трофим, серый, невыспавшийся, с воспаленными глазами. Они зашли в красный уголок.
— Вчера я сказал дома. Теперь ты видишь: я в самом деле поверил тебе.
— Я сейчас разговаривала с вашей женой. Она сказала, что вы не знаете, куда от меня деться.
— Зря она это. Вчера я понял: никогда их не брошу! Никогда. Вот ты говоришь: любишь меня. Тогда уезжай. Ничего у нас с тобой не будет.
— Хорошо, хорошо! Но иногда, на секунду, можно вас видеть? Мне больше ничего не надо…
— Не знаю, Маша, ни к чему это. — Трофим настроился на бурное, длительное объяснение и потому растерялся от быстрого Машиного согласия. — Сильно она ругалась? Обидела, наверно, тебя?
— Что вы. Просто сказала, что мы не должны забывать о детях. Конечно, я не забываю, я понимаю, как вам тяжело.
— Да, да. Ее правда. И никуда от нее не денешься. — Трофим хотел уйти, но Маша взяла его ладони, спрятала на мгновение в них лицо, зажмурилась: «Может, поцелует», — но Трофим не поцеловал, а лишь легонько погладил щеки, отнимая ладони.
— Все, все, Маша. Хватит! Не трави душу.
15
Нина между тем места себе не находила: то бесцельно перебирала книги на стеллажах, то принималась подшивать газеты, но тотчас же оставляла их и, взяв журнал из свежей почты, долго листала его, не видя страниц. «Дура я, дура. Надо было утром встать, сделать вид, что ничего не случилось, поухаживать за ним, как всегда, а может, и получше, поласковей. Мужики же незлопамятных больше любят. Вообще одного нельзя было оставлять — закуролесит назло мне: «Ах, так она мне спектакли со слезой, и я ей — посмотрим, чей верх будет».
Не дожидаясь урочного часа, она побежала в контору, позвать Трофима на обед. Откуда только силы взялись. Явилась туда голосистая, веселая, бодрая.
— Ой, мужики! Друг друга не видите — так начадили. А ты, Троша, не куришь, а дышишь этой заразой. Собирайся-ка на волю! Утром убежал — крошки во рту не побывало. Пошли, пошли, стахановец!
На улице Трофим сказал:
— Зря ты с ней скандалила. Я же предупреждал: ничего между нами не было. Сами бы разобрались, зачем девчонку впутывать. — Он щурился, морщился от резкой снежной белизны, а Нине показалось, что это на нее он так кривится и куксится. «Еще защищает! Вон как дергается! На меня наплевать — девчонку пожалел». Но вслух Нина сказала смущенно и покорно:
— Да я не скандалила. Обидно стало, вот и не утерпела.
— Она ни при чем, ты запомни. Я уж ругаю, ругаю себя — черт за язык вчера дернул. Ляпнул с устатку да с больной головы. Давай не будем больше про это.
— Конечно, Троша. Я же понимаю.
Весело хрустел снег, весело светило солнце, теплый свежий мороз скользил по легким синеватым сугробам, но Нинина душа никак не могла открыться этому ясному зимнему дню. «Как он меня успокаивает! Врет все, врет, усыпляет! Любит ее, потому и выгораживает, потому и утешает».
С какой-то нервно-спокойной ласковостью она накормила Трофима обедом, заставила побриться, сменить рубашку («Нехорошо, Троша. Будто поухаживать за тобой некому!»), но как только проводила за порог, резко, сухо приказала матери:
— Сходи к Сафьянихе. Посмотри, одна ли дома.
Елизавета Григорьевна обернулась быстро:
— Одна. — И, даже не справившись с одышкой, полюбопытствовала: — Что, приспичило?
— Помолчи. — Нина, не одеваясь, только накинув шаль, выскочила на улицу. Елизавета Григорьевна примерзла к окну: у ворот Сафьянихи Нина замешкалась, быстро рыскнула взглядом налево, направо. «Боится, что увидят. Так дело соседское, мало ли что надо. Или этой шилохвостки боится, встречать больше не хочет», — с интересом стояла у окна Елизавета Григорьевна.
— Здравствуйте, бабушка Марфа! — громко, в расчете на тугое старухино ухо, сказала Нина.
— Здорова, здорова. Не ори так, стекла вылетят. — Нина забыла, что старуха глохнет почему-то лишь на улице, а дома слышит прекрасно.
— Давно не видела вас, бабушка Марфа.
— Ну садись, посмотри.
— Как живете? Не хвораете? — Нина злилась, что надо говорить обязательные пустяки: «Ведь знает, зачем я здесь. Мать успела, конечно, шепнула».
— А что со мной сделатся? Завтра не умру, так еще поживу маленько.
— Как с квартиранткой-то ладите?
— Слава богу. Девушка хорошая, заботливая. Мы с ней душа в душу.
— Видать, что хорошая. Только мужиков чужих любит.
— Ну тебя, Нинка, не греши. Такая скромница, тихоня. Поди, и не целовалась еще.
— Не скажу, не видела. Бабушка Марфа, некогда мне, на работу надо. Так что не обессудьте, напрямик спрошу.
— А чо такое, чо такое? Неужто Машеньку в чем подозреваешь?
— Будет вам, бабушка Марфа. Что я, свою мать не знаю? Сто раз уж тут, наверно, жаловалась?
— Не обижай, не обижай мать-то.
— Ну ладно. Питье просить я пришла.
— Это како тако?
— Если бы не ребятишки, я бы стерпела, бабушка Марфа. Ничего бы не надо. А теперь не могу, на вашу помощь только и надеюсь. Дайте питье.
— Чо-то, Нинка, темно говоришь. Недогадлива я стала.
Нина вздохнула: старухе скучно, охота язык почесать, любопытство потешить — требуются прямые, под своими именами, объяснения.
— Из-за вашей квартирантки Трофим голову потерял.
— Да ты чо! Чо-то путаешь, Нинка. Она вон какая. Ей и среди молодых найдется.
— Мне лучше знать, бабушка Марфа. Дадите, так давайте, а то некогда.
Старуха тоже поняла: терпение у Нины кончилось, вспыхнет, уйдет, и тогда насмерть обидится старинная подруга Елизавета Григорьевна.
— Так ведь кому помогает, а кому и нет.
— Попыток — не убыток, бабушка Марфа. Вреда же не будет, правда?
Старуха нахмурилась:
— Про вред думаешь — зачем ходить? Ничо не дам.
— Да я просто так.
— «Просто», «просто», — старуха открыла подпол. — Сомневаешься — не ходи, проку не будет.
Она достала жестяную коробочку, отсыпала два наперстка беловатого мучнистого порошка.
— Значит, возьми бутылку водки, высыпь туда эту меру до крошечки, взболтай, дай отстояться. Потом перелей водку в другу посудину, в графин, к примеру, а осадок в бутылке пусть остается. Ну и угостишь мужа…
— А говорить что?
— Подожди, не суйся, дойду. Значит, угостишь — повременишь малость, дашь в крови разойтись. И уж после как следует приластись, приникни к мужику. Чтоб в эту минуту никуда от тебя не делся. Когда ляжете, опять обласкай, огладь всего. И в самый интересный момент шепчи вот эти слова: «Сокол мой ясный, муженек единственный. Люби-не-забудь. В огне, в воде, в тюрьме, везде с тобой твоя жена. Одна кровь прольется, одна могилка откроется, один крест поставят — никто не разлучит. Люби-не-забудь». Это имя травы. Его повторишь девять раз.